Заключительную часть своей речи он не затягивал и сел под дружные, хотя и не слишком бурные аплодисменты. Собрание любезно и довольно бестолково поблагодарило его, и затем процессия во главе с первым старшиной — жезлы впереди, Роджер бок о бок с Лафкином — покинула зал. Вспоминая тот вечер, я думаю, мало кто из присутствующих понимал тогда, что речь, которую они слушают, получит широкую известность. Пожалуй, я и сам этого не понимал. Слушали с любопытством, кое-кто с чувством неловкости, кое-кто подавленно. Выходя, я слышал разные толки. Большинство отзывалось о речи Роджера уважительно, но не без растерянности.
В толчее у гардеробной я увидел Сэммикинса — глаза сверкают, лицо неистовое. Мы были совсем недалеко друг от друга, но он закричал во все горло:
— Осточертела мне эта публика! Пойдем пройдемся!
Едва ли эти слова пришлись по вкусу тупым надутым рыботорговцам, через толщу которых он проталкивался — стройный, франтоватый, с орденскими ленточками на лацкане.
Оба мы были без пальто и шляп и потому раньше других вышли на вечернюю улицу.
— Черт побери, — воскликнул Сэммикинс. Он много выпил, но пьян не был. Но напрасно было бы думать, что с ним легко столковаться. Он был вне себя от обиды, от злости на субъекта, который прервал Роджера. — Все они ему в подметки не годятся, черт побери! — Он говорил о Роджере. — Я знавал его однополчан. Он настоящий смельчак, можете мне поверить.
Я сказал, что в этом никто и не сомневается.
— Кто он такой, тот наглец?
— Да не все ли равно, — сказал я.
— Наверно, какой-нибудь, интендантский полковник. Я бы охотно набил морду этой жирной скотине за такие слова. А вы говорите «не все ли равно»! Как это все равно, черт возьми!
Я сказал, что, когда тебе предъявляют нелепое обвинение и ты сам и все вокруг знают, что оно нелепое, это ничуть не обидно. Но, говоря это, я думал: да полно, так ли… Сэммикинс на время утихомирился, а меня одолели невеселые мысли. Нет, меня порой горько обижали обвинения, ничего общего с истиной не имеющие, обижали куда горше, чем иные совершенно справедливые.
Мы молча дошли до угла и постояли здесь, глядя через дорогу на Колонну, черневшую в лунном небе. Было нехолодно, дул юго-западный ветер. Мы свернули на Артур-стрит, потом пошли параллельно Темзе, мимо верфей. За пустырями и развалинами, оставшимися после бомбежек почти двадцатилетней давности, где и по сей день росла сорная трава, поблескивала река, теснились склады, как железные скелеты, торчали подъемные краны.
— Он великий человек, верно? — сказал Сэммикинс.
— А что это такое — великий человек?
— Как, теперь и вы против него?
Я говорил не всерьез; но Сэммикинс еще не остыл.
— Послушайте, — сказал я, — я стою за него и отдаю ему все, что только могу, и я рискую при этом куда больше, чем почти все его друзья.
— Знаю, знаю. Да, он великий человек, черт побери! — И Сэммикинс дружески улыбнулся мне.
Мы шли по узкой некогда улице, которую сейчас поверх развалин без помех заливал лунный свет, и Сэммикинс говорил:
— Моя сестра хорошо сделала, что вышла за него. Наверно, она все равно была бы счастлива в замужестве и обзавелась бы кучей ребятишек. Но, понимаете, я всегда думал, что она выйдет за кого-нибудь из наших. Ей повезло, что этого не случилось.
«За кого-нибудь из наших» — Сэммикинс сказал это так же естественно, как его прадед сказал бы, что его сестра должна была бы выйти за джентльмена. Несмотря на все свое преклонение перед Роджером, Сэммикинс как раз это и имел в виду. Но в его словах меня заинтересовало другое. Кэро больше беспокоилась о нем, сильнее любила его, чем он ее. Все же он был очень к ней привязан — и, однако, брак ее казался ему счастливым, точно так же как и всем посторонним. Так могло казаться Диане, когда она видела, как они гуляют по парку в Бассете или понимают друг друга с полуслова, как союзники во время какого-нибудь официального приема. А ведь и Диана, и тем более Сэммикинс всю жизнь провели в среде, где тишь да гладь была только на поверхности, а под нею скрывалось немало беспутства. Я слушал, как Сэммикинс говорит о браке сестры, и думал об Элен, которая сидит сейчас одна в своей квартирке здесь же, в Лондоне.
— Что ж, ребятишки у нее есть. — Сэммикинс все рассуждал о Кэро. — А я бесплодная смоковница.
Впервые на моей памяти он себя пожалел и впервые украсил свою речь пышным сравнением.