В общем, у нас был отличный батальон, несколько хороших кадровых офицеров руководили выслужившимися солдатами (преимущественно фермерами из западных графств) и мобилизованными адвокатами да студентами. Всегда было с кем поговорить. Лучшим из нас был, наверное, Уолли, над которым все смеялись. Он был фермер, католик, преданный делу солдат, единственный из нас, кто действительно рвался в бой. Довести его мог любой юнец — достаточно было обругать территориальное ополчение. Уолли был убежден, что «йомены» — самые отважные, надеж–ные, сильные, честные ребята в мире. Так ему объяснил в детстве дядя, служивший в этих частях. Но он не умел говорить. Он заикался, сам себе противоречил, путался и наконец выкладывал единственный козырь: «Был бы тут дядя Бен, он бы тебе объяснил». Нам не дано судить об этом, но я убежден, что никто из погибших во Франции не имел больше шансов отправиться прямиком на небеса, чем Уолли. Мне бы следовало чистить его башмаки, а не смеяться над ним. Но, честно говоря, служить под его командованием было не так уж весело. Уолли искренне хотел убивать немцев, совсем не думая о своей безопасности или о жизни подчиненных. Он вечно был полон планов, от которых у нас воло–сы вставали дыбом. К счастью, его можно было удержать, подобрав разумные доводы. Он был так простодушно храбр, что не мог заподозрить у нас иные соображения, кроме пользы дела. Добрососедские принципы оконной вой–ны, установленные молчаливым соглашением противников, он не понимал. Меня им сразу же научил сержант, которому я велел бросить гранату в немецкий окон, где мы заметили какое–то движение. «Так–то так, сэр, — ответил сержант, скребя в затылке. — Да ведь стоит только начать, и они тоже бросят в нас какую–нибудь штуку, верно?»
Конечно, не вся военная жизнь была хороша. Я снова встретился с суетой и с великой богиней, имя которой — Бессмыслица. Мирская суета предстала передо мной в очень странном обличье, как только я появился в окопах: войдя в убежище, я при мерцающем свете свечи узнал в капитане, принявшем мой рапорт, учителя, с которым у меня в школе были хорошие отношения. Я напомнил ему об этом. Он негромко и поспешно ответил, что в самом деле был когда–то учителем, и больше к этому не возвращался. Бессмыслица была еще удивительнее — с ней я повстречался уже по пути на фронт. Военный состав отправлялся из Руана около десяти вечера — один из тех невыносимых, медленных поездов, собранных из старых, непохожих друг на друга вагонов. Я и три других офицера заняли одно купе. Отопления нет, свечи принесли с собой, для всех прочих надобностей — только окно. Нам предстояло ехать пятнадцать часов. Было зверски холодно. В туннеле возле Руана (все военное поколение помнит этот туннель) со страшным треском отвалилась дверь. До следующей остановки мы стучали зубами от холода, а на остановке явился разгневанный начальник поезда и потребовал нас к ответу за поломку вагона. Мы сказали, что дверь отвалилась сама по себе. «Вздор! — твердил он. — Она не могла сама отвалиться, тут что–то нечисто». Не иначе как четверо офицеров пустились в путь, запасшись отмыч–ками, и по общему уговору выломали дверь в самом начале ночного путешествия в холодную зиму.