– Панаса с Грицком уже отпели.
– За помин души, – Лева покрутил нечесаной башкой, опрокинул в рот стакан с мутной жидкостью. – Ну? И кто их заделал?
– Есть один такой. Фамилия ему Перельмутер, но зовут больше по кличке – Моня Цимес. Человек, говорят, серьезный и из серьезной семьи. Я его старшего брата знал, Янкеля, гоп-стопником тот был, известным. Сгинул где-то, а Моня теперь вроде как заместо него. Только на гоп-стопы не ходит, коммерцией занимается. Той, которая без вывески.
– Без вывески, говоришь? – Лева поморщился. – Ты за бабу хлопцам передал?
– Передал.
– Так сходи еще передай. Теперь за этого Моню. Чтобы как появится, с ним церемоний не разводили.
– Легко сказать – появится. Он наружу-то вылезает как крот из норы, раз в год по обещанию. Погуляет мало-мало, нырнет под землю, и нет его.
– Так пускай из-под земли выроют, – саданул кулаком по столешнице Лева.
– Такого выроешь. Хотя… Говорят, что у него дела тут с одним. Есть такой, зовут Рувим Кацнельсон. Человек божий. И я подумал, надо бы поставить за этим Рувимом ноги.
– Да ставь хоть что, – досадливо буркнул Задов. – Хоть ноги, хоть руки. Результат чтоб был!
Вечер стоял мирный, по-довоенному томный. Молодцевато глядел с пьедестала Дюк Ришелье, по-старому ворковали голуби, а город насквозь пропитался запахом осеннего палого листа. И ночь спустилась на Одессу такая же тихая, прозрачно-ясная, с деликатными фонарями и с морским шорохом.
Запряженная парой не слишком резвых жеребцов биндюга, скрипя рассохшимися рессорами, протащилась по Ольгиевской. На углу с Коблевской биндюжник, до ассирийской смуглости загорелый блондин в белой холщовой рубахе, придержал коней.
Бородатый сухопарый мужчина в черном лапсердаке и черной же широкополой шляпе отделился от стены углового дома, сделал десяток быстрых шажков и оказался перед повозкой.
– Вам п. гивет от А. гона, – сообщил бородатый. – Я – ..Гувим.
– Надеюсь, Арон здоров, – отозвался на пароль загорелый биндюжник. – Садитесь.
Бородатый скользнул в повозку. Через мгновение она тронулась и потащилась по Коблевской.
У дома Папудовой пассажир вылез, биндюжник остался на козлах. Рувим подобрал с земли пригоршню мелких камешков, примерился, запустил один в окно второго этажа.
Через пять минут в дверях показалась женская фигурка. Биндюжник гулко сглотнул слюну, когда тусклый свет из окна упал девушке на лицо.
– Неужели это вы, Полина? – тихо спросил он.
– Вы меня знаете? – встревоженно отозвалась девушка и шагнула ближе. – Боже мой! Николя… Вы…
– А ну, стоять! – не дал Полине закончить фразу голос из темноты. – Стоять, сучьи дети!
Биндюжник с нехарактерным для людей его профессии именем Николя, не изменившись в лице, обернулся на голос. Из ближайшего двора, на ходу срывая с плеч винтовки, бежали трое.
– В телегу! – коротко бросил биндюжник. – Быстро! Ну!
Девушка, оцепенев от страха, не сдвинулась с места.
Бородатый Рувим шарахнулся к стене, неразборчиво забормотал молитву.
Оттолкнувшись, биндюжник слетел с козел, рывком распахнул дверцу повозки, подхватил Полину, забросил ее внутрь.
– Стоять, гад!
Николя оглянулся. Троица была уже в двадцати шагах. Передний еще бежал, двое остальных наводили берданочные стволы.
Биндюжник, так и не изменившись в лице, пал на одно колено. Полы холщовой рубахи распахнулись, наган, казалось, сам прыгнул в левую руку, маузер – в правую. В следующий момент винтовочные выстрелы слились с пистолетными. Захлебнувшись кровью, сполз по стене Рувим Кацнельсон.
Николя в подплывающей красным на левом плече рубахе вскарабкался на козлы. В три приема развернул повозку. Гикнув, пустил жеребцов по Коблевской. Двое берданочников лежали на мостовой навзничь, третий трудно отползал в подворотню. Николя на ходу пустил в него пулю и погнал биндюгу по ночному городу в сторону порта.
Сквозь топот копыт послышался скрежет ветвей по борту повозки. Снова эти акации… Николай скрипнул зубами.
По весне Одесса утопала в кремовых цветах, опадающих наземь и шуршащих папиросной бумагой по мостовой. Сладко-пряный запах акаций кружил голову и сподвигал горожан на романтические глупости.
В мае четырнадцатого подпоручик Краснов не чурался ни глупостей, ни романтики. Как-то вечером они с приятелем, поручиком Архипенко, катались в пролетке – с Николаевского бульвара на Французский и обратно. Болтали, разглядывали проходивших и проезжавших мимо дам, раздумывали, где поужинать нынче. Война была уже объявлена, и эшелоны отправлялись один за другим на фронт. На ускоряющем жизнь вокзальном ветерке, который засквозил по Одессе, подобное мирное времяпрепровождение казалось украденным у настоящего, полуреальным.
Закатное марево выпустило навстречу пролетку, в которой сидели две хорошенькие девушки – одна в белой шляпке, другая в розовой – смеющиеся, беззаботные. Архипенко приветствовал дам как знакомых.
Пролетка ли замедлила ход, или время так растянулось – Николай не понял. Он до неприличия долго разглядывал девушку в белой шляпке, не в силах отвести взгляд.
– Кто это? – поинтересовался Краснов, когда пролетки разъехались.