Позже, когда я училась в институте, то смогла (не слишком официальным путем) выписать из архива и прочесть собственную историю болезни. Согласно записям, меня трое суток держали в искусственной коме – это говорит о том, что срыв был довольно серьезным. Но я, конечно, ничего не помню. Я помню реабилитационное отделение: тенистый парк, батуты, качели, спортивную площадку, хитрого рыжего пони Укропа в манеже, кроликов и козочек в вольере, бассейн, огромную игровую комнату, веселых девочек-практиканток, которые всегда были не прочь повозиться с детьми-пациентами, а то и научить их чему-нибудь интересному – плести украшения из бисера, танцевать польку, стоять на голове или нырять в воду «солдатиком». То есть, разумеется, я пришла в себя раньше, в палате, где на потолке были нарисованы солнышко и радуга, на стенах – лес, горы и море, на подоконниках сидела куча плюшевых игрушек, а окна и двери были закрыты белыми решетками. Но это – не самые лучшие воспоминания, и я не задерживаюсь на них. Потом меня пустили в общую палату к другим выздоравливающим. Но они все были гораздо старше меня и брезговали возиться с «малявкой». А для меня их разговоры были по большей части непонятны и скучны.
И еще помню огромное, неотступное, удушающее чувство стыда – к тому времени я уже поняла, что могла натворить в ту ночь, когда мама увезла меня от дяди, и понимала, что в том, что я ничего не натворила, никакой моей заслуги нет. Все те обещания и заверения, которые я так гордо и уверенно давала дяде, оказались сплошной ложью. Хорошо, что меня остановили, я не остановилась бы сама. И теперь я не знала, будет ли мне кто-нибудь доверять, как прежде, и главное – могу ли я доверять самой себе.
По ночам девочки в спальне рассказывали страшные истории о глупых детях, которые
То была вторая фаза срыва – депрессия, наступающая в большинстве случаев через семь-десять дней после острой реактивной фазы, о чем я позже прочла в учебнике психиатрии. Для взрослых вторая фаза была не менее опасна, чем первая, и требовала неусыпного внимания со стороны персонала. Примерно треть взрослых пациентов на высоте депрессии действительно
Сад вспоминать приятно. Там росли какие-то особые клены, которые меняли окраску в самом начале осени. Я сидела, греясь на солнышке, запрокинув голову, смотрела вверх, где темно-красные кроны кленов цвели, словно розы, в обрамлении зелени других деревьев, и думала, что, если меня уже выпускают в сад, значит, мне доверяют хоть чуточку. И это тоже было приятно. Над коленями у меня парил открытый детский журнал из больничной библиотеки, головоломки в котором должны были отвлекать меня от осознания всей полноты моего падения, но я в него не смотрела. Листья и небо были гораздо интереснее.
Рядом сидел Алекс – мой доктор, в которого я была тайно и безнадежно влюблена. Сумасшедший красавец: рослый, статный, с кожей цвета кофе, проникновенными черными глазами, длинными тонкими пальцами, которыми хотелось любоваться, как цветами в саду. Он осторожно допытывался, почему я все еще не хочу видеть маму. Я сказала:
– Она любит задавать вопросы. А я не люблю отвечать.
– Туше.
– Что?
– Я понял намек.
– Нет… просто… – И я решилась: – Меня будут судить?
– Судить? Почему?
– Я же совершила преступление. Ну… почти совершила.
Он улыбнулся:
– Почти не считается.
– Если бы вы тогда не успели…
– Хелина, если бы за это судили, тюрьмы были бы переполнены маленькими детьми. А такое никому не понравится. И потом: это была ошибка твоей матери, а не твоя. Она должна была сразу показать тебя психиатру, нельзя было оставлять все только на школьного психолога – там немного другие задачи и другое образование. Однако твою мать тоже нельзя винить, она была просто ошарашена свалившимся на нее горем и сама нуждалась в помощи… Постарайся никого не винить. Такие вещи просто бывают, но мы можем с ними бороться.
– Правда? Но мама мне говорила…
– Конечно, мы все говорим своим детям, будто бы верим, что такого с ними не случится никогда, но все же случается. Не очень часто, но и не редко. Это бывает, когда дети попадают в безвыходное положение. И… когда они талантливы.