А Витька в присутствии сфотографированной им Таньки явно становился растерянным, старался как-нибудь услужить ей, но, переставая быть наглым, он делался дураковатым, и Танька, вздернув носик, по-прежнему не желала его замечать, как будто это не у нее все-все видели. Но, как ни странно, так оно, похоже, и было: и видели будто не они (не Иридий Викторович, по крайней мере), и не Таньку с биологичкой – альбом с фотографиями хранился в одном мире, а оригиналы жили как будто в другом, где были тычинки, пестики, вакуоли, но не было места ягодицам и оперению.
Вот так, по-видимому, и полагалось вести себя взрослым: сначала все делать, что положено, а потом жить так, будто это был вовсе и не ты. И не просто делать вид – на самом деле верить, что твоя же собственная память рассказывает не про тебя.
Эпизоды двадцать восьмой, двадцать девятый, тридцать второй, тридцать седьмой. Вместе с сюсюкающими нотками в Витькиных высказываниях по поводу разных букв отчетливо обозначились и оскорбленные нотки: заметив женщину, направляющуюся в уборную, он с ненавистью сплевывал: «Стять пошла!» Услышав, что какая-то «теха» умерла от криминального аборта (вдула куда не надо мыльную воду), Витька прямо-таки выходил из себя: «Сначала нае...ся, а потом начинают отмазываться!!!»
Беременных он называл не иначе как «кенгуру» – Иридий Викторович безошибочно угадывал, что такой ненавистью оборачивается лишь оскорбленная любовь: и ты, дескать, Брут... Более рациональный наблюдатель сформулировал бы так: и до Витькиной души каким-то образом добралась мечта о неземной Прекрасной Даме, которая была бы непричастна к аппетитной сладкой грязи, всегда составлявшей средоточие Витькиных устремлений.
С другой стороны, однажды блуждая по буграм, которые только Витька умел вызывать из небытия, они увидели девицу, присевшую на корточки, ослепляя нагими ляжками, и рядом с нею парня, занятого тем же самым, щегольским движением плеч поправляя наброшенный пиджак. «Гляди, при бабе...» – не сумел скрыть потрясения Иридий Викторович (именно парень его сразил – с бабой он не идентифицировался), и вдруг Витька, вместо того чтобы засвистеть и заулюлюкать, просюсюкал нечто ханжески-умильное: когда, мол,
Но честная натура Иридия Викторовича
Наверное, вся эта путаница пошла от Толяна, а скорее, все от тех же несущих сумбур плодов просвещения, которых Толян от пуза вкусил в общежитии индустриального техникума, и теперь, воротясь отчисленным к родимым пенатам, вносил городскую утонченную изломанность в бесхитростные души. В ранних его рассказах пиршества городской (Толян был приобщен даже к троллейбусам!) культуры выглядели еще в исконном Витькином духе, только роскошнее: «поставили ее на стол и начали смотреть – часа два смотрели» (Иридию бы Викторовичу хоть секундочку!), «поставил ее на четыре кости и зачавкал, сетка на кровати пружинит, как на качелях, я спрашиваю, может, не туда тебе засадил? Чего издеваешься, говорит», – обращение с