Я помог Гиршлу принести стул из кухни. Пока я снимал абажур и выкручивал перегоревшую лампочку, он держал стул. Хотите верьте, хотите нет, сказал Гиршл, но мы уже три недели сидим без света. Рукастый, сказал Гиршл, такой непорядок устранит в минуту, а если у тебя руки не тем концом прикручены, так и будешь сидеть в темноте. Светло-то как, восхищался он. Просто чудо что такое.
Я прошел следом за Гиршлом в спальню. По сторонам широченной двуспальной кровати стояли два столика. На каждом — ночник. На одном — стопочка книг. На другом — стакан с водой. Гиршл подошел к столу со стопкой книг, достал бумажник. Протянул мне пять долларов, денег я не взял. Гиршл рассыпался в благодарностях, проводил до двери. Когда Гиршл закрывал дверь, я видел, как Ицик обхватил колени: его снова забил кашель.
В следующую субботу была Ханука, а Ицик на службу не пришел. Одного человека не хватало, и Залман выскочил на улицу: упрашивал всех семитского вида прохожих присоединиться к ним. Он проторчал на холоде не меньше получаса, пока ему удалось упросить отца и сына из тех, что ходят в черных шляпах, прийти к ним на помощь. Когда Залман вернулся, трое русских уже стояли в пальто — собирались уйти. Залман пригвоздил их таким взглядом, что они поплелись на свои места. Из-за задержки все были на взводе, Залман, читая Тору, запинался, женщины за перегородкой судачили, русские на задней скамье ныли: они рассчитывали давно быть дома. Когда настала очередь Гиршлу выйти к Торе, он попросил Залмана помолиться за Ицика. Он пожертвовал синагоге восемнадцать долларов и, пока Залман просил Господа исцелить Ицика, стоял торжественный, руки у него тряслись.
Так как с самого утра все не заладилось, праздника не получилось. Жена Залмана тем не менее принесла пончики с вареньем, женщины раздавали пончики на замаслившихся салфетках.
Я сидел рядом с дедом, Гиршл и Залман пели ханукальные песни. Кое-кто из женщин присоединился к ним, правда, слова знали далеко не все. Остальные так и сидели, не сняв пальто, только и ждали, когда смогут уйти, их губы в крупинках сахара лоснились от масла. Гиршл спросил: можно ли взять еще один пончик — отнести Ицику. Пусть он и не сможет его съесть. Это такой человек, говорил Гиршл, вы даже представить себе не можете, что это за человек. Одессит до кончиков ногтей, бабелевский персонаж, он и жил на бабелевской улице. Мальчишкой Ицик таскал арбузы для бабелевского дяди. Чем только он в жизни не занимался. В тринадцать работал в две смены на оружейном заводе. В семнадцать ушел на фронт. Воевал с немцами, дождался краха коммунизма, рвался посмотреть мир, а теперь даже пончик не может съесть — нет сил.
Пока Ицик умирал, к Залману стали наведываться посетители, и нежданные, и не такие уж нежданные. Залман жил на одном с Ициком этаже, а тот так кашлял и хрипел, что слышно было и на лестничной клетке. За несколько дней до смерти Ицика из Нью-Джерси приехал его сын, и все эти дни просидел у его постели. Он уже много лет не видел отца и не говорил с ним. Гиршл почти не покидал кухню — готовил им, читал, не отходя от кухонного стола. Чтобы отец и сын могли побыть вдвоем, Гиршл по нескольку часов в день проводил у деда. Ожидая лифта — квартира деда была четырьмя этажами выше, — Гиршл видел, как посетители стучат в дверь Залмана. Те, кто был с ним знаком, отводили глаза.
Гиршл, похоже, не подозревал, какие козни плетутся, а ведь в результате этих козней его трагедия грозила обернуться катастрофой. Как хорошо, говорил нам Гиршл, что сын Ицика наконец-то помирился с отцом. Что бы там ни было, отец — это отец, а сын — это сын. У него нет детей, и он об этом жалеет. Те, кто пережил Холокост, разбились на две группы. Одни считали — их долг не допустить, чтобы евреи исчезли с лица земли, другие — и жена Ицика была из их числа — считали, что зла в мире не избыть. Такие это были группы, сам же он не принадлежал ни к той ни к другой. Для него в мире ни цели, ни смысла нет, но есть радость. Ну а в силу этого и потому, что у него никогда не было денег и устроиться в жизни он не умел, принимать решения он предоставлял жене. Если в мире есть радость, она пребудет в мире, даже если у него и не родятся дети. Он умел все логически обосновать, сказал Гиршл. Жена не умела, нет. Сидя в польском погребе, она так решила, и никакая Америка, сколько она здесь ни живи, не побудила ее изменить свое решение. Он мог ее понять, сказал Гиршл. Сына Ицика и тех посетителей Залмана, кто отводил от него глаза, он тоже мог понять. Он мог понять всех, и в этом его беда.