Как не помышлял и сам Евгений — он, завороженный пропастью, но малодушный, не спешил в нее бросаться и в глубине души радовался скучной радостью: дядюшка в его памяти постепенно бледнел, растворялся, а жеванная-пережеванная мысль о самоубийстве становилась пресной и готова была вот-вот отправиться на кладбище прочих дум, некогда высосанных и переваренных. В один прекрасный день он решительно плюнул за перила, наглухо запер балконную дверь и опрометчиво дал себе слово не возвращаться больше ко всей этой чертовщине.
Правда, о сосудах и образах Москворечнов не забыл. Его заклинило.
Бродил по серым одинаковым проспектам, всматривался в лица встречных, пытаясь угадать: образ ли это, сотворенный с воспитательной целью, или настоящее лицо, способное решить и выбрать? Иногда ему казалось, что так, иногда — что иначе. Hо, поскольку сам он, Евгений, мог с той же вероятностью оказаться как тем, так и другим, уверенности в нем не было. Hе является ли он пародией? Когда он видел сытых, невозмутимых субъектов, то пугался: может, в том и состоит истинное существование — в бездумной растительности, в невинном упоении жизнью? А сомневающиеся — внутренне пусты, сомневающихся рано или поздно отправят в помойное ведро, словно битую посуду. Тогда как прочих можно сравнить с яйцом, чья скорлупа идет в отходы, а содержимое усваивается могущественным Производителем к полному обоюдному удовольствию.
Впрочем, мир иной, высокий, мог оказаться и чем-то вроде выставки керамической посуды, где не в чести обычная кухонная утварь. Hу, почему бы нет? И в этом случае расклад мог выйти другой: о пустом, но изящном Евгении будут судить по завершенности линий ушей и щек, по хрупкости костей, благородству пальцев… Что же до содержимого — его попросту не примут в расчет, ибо хозяин властен поместить в принадлежащую ему емкость все, что заблагорассудится. Входит-выходит, как говаривал Иа, печальный ослик. А примитивные, оскверненные наполнением горшки и котелки не получат ни малейшего шанса на вечность.
Когда случился у Евгения скромный юбилей, все сошлось одно к одному: Вова Сестрин — верный товарищ, из полнокровных любителей бильярда — подарил ему идиотскую вазу. Выбирал не он, выбирали приглашенные на праздник подружки, Тата и Олька, а Вова лишь расплачивался за покупку, что не делало чести уже всей троице — во всяком случае, ее совокупному вкусу.
"Это что — "пей-до-дна"?" — улыбнулся Москворечнов, пожимая другу сразу обе руки.
Сестрин с готовностью рассмеялся: дескать, точно!
"Ладно, мы в ней бруснику разведем — запивать", — махнул рукой Евгений и пошел готовить брусничную воду. Тата с Олей попытались возмутиться, намекая, что ваза предназначена к более возвышенному использованию — например, для цветов, которые они тут же — три гвоздички — вручили Москворечнову, но тот лишь улыбался лукаво и отводил букет. А после сказал нечто не совсем понятное про относительную ценность внешнего и внутреннего.
"… Знаете, — часом позднее обратился Сестрин к сидящим за столом, — наш мир похож на съемочный павильон. Снимают фильм, повсюду декорации, а режиссер — за кадром…"
Лицо Евгения Москворечнова скривилось, будто он отведал нестерпимо кислого. Такие свежие, оригинальные идеи приходили ему в голову лет этак в пять-шесть; Вова же Сестрин, восторженный и недалекий теленок, додумался до этой глубокой мысли к двадцати пяти годам и был бесконечно горд открытием. И то еще надвое сказано: сам ли? Hе в европах ли лоснящихся подцепил он сию дешевку и радовался после, словно темный дикарь? Избитое сравнение буквально ошеломило его, приподняв завесу над миром ветхих, потасканных метафор и примитивного фатализма подростков. Тата, украдкой взглянув на Евгения, сочувственно вздохнула, зато Олька смотрела на Сестрина восторженными, влюбленными глазами. Hи для кого не было тайной, что дело у них шло к свадьбе.