По пустынному рыбному рынку разносилось эхо его голоса. Собеседники Косты, отупевшие и в большей степени заторможенные, чем напуганные его громогласной речью, больше молчали, раскрывали рты без воли к сопротивлению. Но странная проповедь Косты собрала нескольких проснувшихся крестьян, которые ночью стерегли товар, дожидались оптовика или бездельника, и молодой человек вдруг понял, что его история растет, выбивается из рамок, несет его. И чтобы преодолеть внезапное сердцебиение, он еще больше повышает голос.
Но как он мог помочь и той горстке любопытствующих, если рыбные лавки были заперты, а аквариумы — пустые и сухие? Как любой его жест превращался в собственную пародию? Как он мог подумать, что спасет отца и мальчика от унижения, что возьмет возмездие в свои руки, выслеживая бесстыжего семинариста по рыночным кабакам («Ковиль», «Синий Ядран»), как он мог надеяться, что это закончится, если он подкараулит разбойника? Вот он выходит на неверных ногах и бредет к Дунаю, по дороге из желтого кирпича, мимо валютчиков и носильщиков с трехколесными тележками, подождет, пока тот не войдет в грязный скверик между городской тюрьмой и музеем революции, и, раскоряченный, не начнет мочиться на гусеницы старого танка, по которому днем лазают дети (ожидая, что он вздрогнет и вырвется из ржавчины), мочиться под лунным светом, с поднятой головой, оскалившись, и тут Коста увидит, как четко вырисовывается на шее толстая артерия, которую спасителю надо как-то перекусить, как бесконечную фразу сумасшедшего, а потом убежать по Дунайской улице, рядом с тополиной аллеей, к реке, и там отмыть пальцы от крови и краски? Но как он может сделать хоть что-нибудь: стартовым пистолетом, пальцем, упертым в ребра, разозлить его еще больше и из его руки слизнуть свою собственную пыльную тень? Но как ему перейти дорогу, если страх его парализует, когда и ему самому нужна твердая рука, которая за уши вытащит его из черного цилиндра, из кипящего котла, из замочной скважины? Но как, если он сам натерпелся в автобусе от женской руки (на ней часы, которые можно легко унести в смерть), а страницы трагедии Яйчинаца рассыпаются по полу, летят, как бумажные самолетики, словно в пустом водевиле? Но разве возможно, чтобы из непристойного графита, из похабного клейма, выросла фреска?
И оратора охватило чувство стыда.
Вам надо прятать от нее спички, — говорит человек в униформе, Девочка слышит предупреждение из открытого окна, сквозь сон думает: дети. Вот почему не надо иметь детей.
Открывает глаза, просыпается в незнакомом помещении. Комната маленькая, детская. Ложечки, тарелочки, зеркальца — как в сказке. Видит и садового гнома, как он ползает у ног кровати, к которой она привязана липкой слабостью, он снимает с головы красную шапку или бросает ей под ноги пламя? Девочка пытается собраться, защититься от огня, гном вытаскивает странный член и с улыбкой гасит пожар. Женщина с облегчением вздыхает. Она бы с удовольствием закурила, во рту сухость, губы опухли от болячек, ее простыни и наволочки в дырках от искр, которые летят, когда она, читая, засыпает.
Посмотри-ка, я ли это, — спрашивает она себя равнодушно, здесь не скачет ее деревянная лошадка, не качается колыбелька для кукол, ветер не переворачивает беспорядочно обгоревшие страницы ее тетради воспоминаний, не безумствует в клетке ее птичка, не обжигает ладошку золотой ключик от девичьего дневника, нет на стене пейзажа, написанного Богданом, пейзаж не спешит ей навстречу, и из его глубины не доносятся звуки…Нет, это не ее комната.
Но все-таки, это комната ребенка, здесь все углы, в которых дети прячут страх, с постера ее сверлят глаза разряженного поп-певца, циркуль, вонзившийся в стол до дужки, далеко отбрасывает стройную тень… — Что это, не впала ли я в детство? — Что-то не дает Девочке покоя. — Или это Бог послал ей краткое озарение (или несчастье), чтобы она была в силах осознать свою сенильность (которой долго учатся)? — В тревоге женщина приподнимается на локтях. Вскрикивает, падает на спину, смотрит на руки в повязках, и тогда, действительно, почти просыпается.
Она почти все время под седативами. Как наши границы растяжимы! Какое тяжелое заточение — быть опутанным паутиной! Долго, очень долго она в лихорадке. Ей кажется, что она лежит в пустыне, все время стоит вечная жара, и картины голого пейзажа чередуются — то тонкие, то грубые. Иногда она слышит голоса, но они ее больше не тревожат. («Если бы человек мог перемещаться со скоростью быстрее света, то мог бы, глядя в сказочный телескоп, наблюдать с Луны свой земной уход…» Это по радио рассказывают?) Она не знает, это слышно из окна или из-за понурых дюн. Она погружается в фата-моргану звуков. Где теперь эти дети со спичками? Когда вечный город, Рим, пылал…