Примерно так философствует Крстич, в одиночестве, в мансарде. Он питает отвращение к теориям, презирает их всеми силами своей чувствительной души и иногда ненавидит самого себя. Они с Девочкой беседовали, это нам известно. Когда она остановилась (вышагивают оба от стены к стене, вещают), чтобы потянуться, выпрямить усохший позвоночник (так Маркс вышагивал туда-сюда, как маятник, наделенный разумом, диктуя Энгельсу, скрючившемуся в позе древнеегипетского писца, свои теории теорий, вспомнил Коста двух авангардных немецких четников), где-то, прямо под косым окном, Девочка остановилась и обернулась к собеседнику, она была бледна, как обглоданная кость. И когда лекарский подмастерье понял, что сейчас она упадет в обморок, упадет на него, как срубленное дерево, Девочка хриплым голосом спросила: откуда эта газета, показывая на окно.
Прежде чем адресат вопроса сосредоточился и что-либо ответил, женщина срывает бумагу с окна и уходит.
Опять видно отверстие от пули, несмотря на остатки газетной страницы и повисшей паутиной клейкой ленты. Коста ощущает на губах неприятный сквозняк. Потом из того, что осталось на столе, сооружает новую бумажную заплату. Когда дело было сделано, отходит от окна, но недалеко. Он пытливо изучает, согнув шею, есть ли еще какие-нибудь сенсации в оставшихся рубриках.
* * *
Как и все старики, Захарие Йованович страдал бессонницей. Эх, если бы в молодости он мог сберечь столько времени. А так, что? Ему бы лучше всего спать, а он не может. Два-три часа еще кое-как, а потом ворочайся всю ночь. И хоть бы о чем-нибудь думал, но нет, только ерунда. Припоминает, что ел на обед, что на завтрак, всех, кто раньше него умер. И что будет, если от Девочки сбежит ее песик, где мы будем его искать? Спустится ли сверху тот паук на своей невидимой слюне и не заползет ли к нему в ухо? Господи, помилуй! Лучше увидеть во сне призраков или дохлую домашнюю птицу.
Только, когда его одурманит вино, глаза слипаются, он погружается в сон на полуслове. Но не может же он целыми днями пить, голова гудит, в животе урчит, а потом, чуть что — беги до ветру. Он сейчас поговорил с молодежью, но опять тонет в огромном казане, который сам изготовил, полном темной, неизвестной мезги. А ночью опять до утра считай звезды.
Последним осознанным жестом старик, который опять теряется в кресле и на подушке, похожий на личинку, закрывает лицо газетой, чтобы на него не садились мухи. Он мечтает о том, чтобы, когда он умрет, его родня не писала на надгробном камне просто
Все еще чувствуя неловкость из-за неприличного выпада старика (он знал, что дело не в Богдане как таковом, а в любом любителе книг, а значит, это бездельник и бродяга, что-то вроде цыгана), Миле бросил взгляд на дедово бумажное покрывало.
Ах, Богдан, чуть не забыл, мы же не виделись, ты уехал в Париж, но, чтобы ты знал, осенью я побывал на выставке в Павильоне «Цвиета Зузорич»,[13] да, да. Браво,
Оставь это, братец, — отмахивается Шупут, но не может скрыть, что горд. — Газеты меня уничтожат, а я в них зарабатываю на жизнь. Ждешь, когда напечатают твой рисунок, карикатуру, в «Политике», «Дне», в «Стриженом еже»,[14] бежишь к уличному газетчику за свежими газетами, вдыхаешь волшебный запах свежей типографской краски, пальцы черные от невысохших слов, листаешь, ищешь свой штрих, подпись, но они отдали твою вещь перерисовать более опытному художнику (и, значит, гонорар надо делить), или, пока ночью верстали, ты выпал, из-за Чемберлена или Сталина, или тебе кто-то даст в морду… Помнишь этого обозревателя из «Молодого Севера», после моей выставки, в прошлом году, в нашем Сокольском доме, поверь мне, я наизусть выучил: