Если бы выбор «официального» языка нации определялся лишь соображениями элементарного удобства, сделать его было бы сравнительно несложно. Следовало бы попросту предпочесть тот язык, на котором говорит и/или который понимает наибольшее число граждан, или же тот, который способен в максимальной степени облегчить общение между ними. Подобными вполне прагматическими аргументами руководствовался Иосиф II, когда в качестве административного языка своей многонациональной империи избрал немецкий; а также Ганди, предполагавший сделать языком будущей независимой Индии хинди (сам он говорил на гуджарати); по тем же причинам с 1947 года средством национального общения в этой стране стал английский — как язык, наименее неприемлемый для большинства индийцев. В многонациональных государствах эту проблему можно было решить (в теории), предоставив «разговорному языку повседневного общения» (Umgangsprache)
определенный официальный статус на соответствующем административном уровне. Чем ниже образовательный уровень и чем сильнее привязанность к определенной местности у различных языковых общин, т. е. чем ближе их существование к традиционному укладу деревенской жизни, тем меньше возникает поводов для столкновений между ними в лингвистической сфере. А потому даже в самый разгар конфликта между чехами и немцами в Габсбургской империи всё еще можно было написать следующее: «Мы вправе считать само собой разумеющимся, что даже те, кто не занимает в многонациональном государстве официальных должностей, — например, торговцы, ремесленники, рабочие — испытывают потребность, более того — настоятельную необходимость в изучении второго языка. Менее всего эта объективная необходимость затрагивает крестьян, поскольку сохраняющаяся до сих пор замкнутость и самодостаточность сельской жизни приводит к тому, что на практике крестьяне редко сознают близость иноязычных поселений (по крайней мере, в Чехии и Моравии, где деревенские жители обеих национальностей имеют один и тот же экономический и социальный статус). Лингвистические границы в таких районах веками могут оставаться неизменными, — главным образом, по причине сельской эндогамии и того обстоятельства, что преимущественное право на приобретение [земельных участков] фактически принадлежит членам общины, а это весьма ограничивает приток поселенцев со стороны. Немногие пришлые „чужаки“ быстро ассимилируются и входят в состав общины».[167]В действительности, однако, вопрос о «национальных языках» крайне редко рассматривается с чисто прагматической точки зрения и еще реже — с позиций беспристрастно-объективного анализа. Доказательством этого служит нежелание признавать искусственный характер подобных языков и упорное стремление выдумывать для них историю и глубокие традиции.[168] И всего менее следовало ожидать практичности и хладнокровия в этом вопросе со стороны идеологов национализма — того национализма, который развился после 1830 года, а к концу века стал принимать новые формы. Ибо для них язык был душой нации и, как мы увидим далее, все более важным критерием национальности. Какой язык (или какие языки) нужно использовать в средних школах Целии (Цилии) — области, где группы немецко- и словенскоязычного населения жили рядом, — вовсе не было вопросом административного удобства. (В самом деле, именно этот частный вопрос вызвал в 1895 году целую бурю в австрийской политической жизни).[169] Все правительства многонациональных стран, кроме, пожалуй, самых «удачливых», на собственном опыте узнали, сколь взрывоопасной может быть языковая проблема.