Национализм 1880–1914 гг. отличался от национализма эпохи Мадзини в трех основных пунктах. Во-первых, он отбросил «принцип порога» (принцип минимальной достаточности), являвшийся, как мы видели, ключевым для национализма либеральной эры. С этого времени любая
народность, которая считала себя «нацией», могла добиваться права на самоопределение, означавшего в конечном счете право образовать на своей территории отдельное независимое государство. Во-вторых, — и именно вследствие увеличения числа этих потенциальных «неисторических» наций — все более важными, решающими (и даже единственными) критериями национальной государственности становились этнос и язык. Был, однако, еще и третий симптом перемен, который затронул не столько негосударственные национальные движения (становившиеся теперь все более многочисленными и амбициозными), сколько национальные чувства внутри уже существующих наций-государств, а именно резкий политический сдвиг вправо, к «нации и флагу», — для описания которого, собственно, и был придуман в последние десятилетия XIX века термин «национализм». Цитата из Реннера (представлявшего левый фланг политического спектра) отражает два первых момента, но явно игнорирует третий.Есть три причины, по которым люди довольно часто не замечали, как поздно этнолингвистический критерий нации в действительности стал преобладающим. Во-первых, два самых влиятельных негосударственных национальных движения первой половины XIX века опирались в основном на группы образованной элиты, объединенные поверх политических и географических границ общим языком высокой культуры и литературы, которые уже имел свою устойчивую традицию. Для немцев и итальянцев их национальный язык был не просто административным удобством или общегосударственным инструментом централизации — каким стал французский язык во Франции со времен ордоннанса Виллер-Коттре 1539 года — и даже не революционным орудием, призванным донести до каждого француза истины свободы, науки и прогресса, гарантировав тем самым сохранение гражданского равенства и воспрепятствовав возрождению сословной иерархии ancien regime
[184], — каким он был для якобинцев.[185] Он представлял собой даже нечто большее, нежели фундамент высокой литературы или универсальное средство духовного общения. Язык был тем единственным, что превращало их в немцев и итальянцев, а следовательно, он выполнял гораздо более существенную роль в деле национальной самоидентификации, чем, например, английский для тех, кто на нем читал и писал. Но хотя для немецкой и итальянской либеральной буржуазии именно язык был решающим аргументом в пользу создания единого национального государства, в других регионах Европы в первой половине XIX века дело обстояло иначе. Отнюдь не на язык опирались требования политической независимости для Бельгии и Польши, равно как и ирландское национальное движение в Британии или восстания балканских народов против Османской империи, приведшие в конечном счете к образованию нескольких самостоятельных государств. И напротив, там, где лингвистические движения уже имели под собой солидную политическую базу, как например, в Чехии, о национальном самоопределении (в отличие от культурной автономии) речь еще не шла и о создании отдельного государства никто еще всерьез не задумывался.