И однако, как мы пытались показать в предыдущей главе, национализм вообще — и национализм интересующей нас эпохи в частности — нельзя полностью отождествлять с теми слоями, для которых он представлялся исключительным, абсолютным и всепоглощающим политическим императивом. Мы видели, что национализм был далеко не единственной формой, которую принимало чувство национальной идентичности, или, если использовать термины гражданских прав и обязанностей, чувство патриотизма. Здесь важно видеть различие между непримиримым национализмом государств или правых националистических движений, стремившимся вытеснить все прочие способы политической и социальной идентификации, и более сложным национальным/гражданским и общественным самосознанием, образующим в современных государствах ту почву, на которой прорастают все иные политические убеждения и чувства. И в этом смысле «нацию» было непросто отделить от «класса». Если же мы допустим, что классовое сознание обладало на практике гражданско-национальным измерением, а гражданско-национальное или этническое сознание не были лишены социальных аспектов, то у нас появятся веские основания полагать, что радикализация трудящихся классов межвоенной Европы могла усилить потенциал их национального самосознания. Как иначе объяснить тот факт, что в эпоху борьбы с фашизмом левые движения нефашистских стран сумели с необыкновенным успехом вновь привлечь на свою сторону национальные и патриотические чувства? Ибо едва ли можно отрицать, что сопротивление нацистской Германии (особенно во время Второй мировой войны) черпало силы как в собственно национальных чувствах, так и в надежде на социальное обновление и освобождение. Вполне очевидно, что в середине 1930-х годов коммунисты пошли на сознательный разрыв с традицией Первого и Второго Интернационалов, которые передали символы патриотизма в пользование буржуазным государствам и мелкобуржуазным политикам, — даже те символы, которые, подобно «Марсельезе», были тесно связаны с революционным и в т. ч. социалистическим прошлым.[240]
Последующие попытки отвоевать эти символы и, если можно так выразиться, разрушить монополию армий дьявола на самые лучшие походные марши заключали в себе, разумеется, много странного, по крайней мере, если рассматривать их извне и ретроспективно. Компартия США, например, провозгласила — к великому удивлению немногих наблюдателей, — что коммунизм это и есть подлинный американизм XX века. И все же роль, сыгранная компартиями в антифашистской борьбе (особенно после 1941 года), делала их права на патриотизм весьма убедительными; во всяком случае, достаточно вескими, чтобы внушить тревогу такому человеку, как генерал де Голль.[241] Более того, сочетание красных флагов с национальными как внутри, так и вне коммунистического движения было подлинно народным явлением. Трудно сказать, имел ли место среди левых подлинный взрыв собственно национальных чувств, или же попросту вновь получил возможность выйти на первый план традиционный патриотизм якобинского толка, долгое время оттеснявшийся на обочину официальным антинационализмом и антимилитаризмом левых доктрин. Подобные вопросы мало исследованы, хотя они доступны для серьезного анализа, а имеющиеся у нас в наличии официальные политические документы эпохи являются столь же ненадежным путеводителем в этой области, как и воспоминания современников. Во всяком случае, очевидно, что новый союз идей социальной революции и патриотических настроений был чрезвычайно сложным феноменом, и пока не появились специальные исследования на эту тему, можно, по крайней мере, попытаться бегло обрисовать некоторые его аспекты.