Если сталинский национал-большевизм возник как довоенное явление, отражающее озабоченность партийной верхушки государственным строительством и собственной легитимностью, то его появление было завуалировано — но в то же время и стимулировано — провалом кампании, развернувшейся вокруг советского патриотизма с 1936 по 1938 гг. Ее крах заставил партийное руководство рассматривать выбор имперского ореола и русской национальной системы образов как наиболее подходящий способ мобилизовать патриотические настроения и лояльность на массовом уровне – компромисс, аналогичный «большой сделке», через которую В. Данхем определяет советскую литературу [201].
Несмотря на то, что возвращение к руссоцентризму часто рассматривается как необходимость, вызванная войной в 1941 году, его появление — будучи должным образом констектуализировано — более точно отражает озабоченность партийной верхушки в межвоенный период государственным строительством, легитимностью и массовой мобилизацией. В этом русле руссоцентричные и шовинистические аспекты официальной линии понимаются скорее как следствие, возможно, чрезмерного, но расчетливого использования царских символов, мифов и героев, нежели как признак неподдельно националистических убеждений Сталина и его окружения. На самом деле, именно в силу столь инструменталистского интереса к прошлому партийные руководители ожидали (приблизительно в 1935 году), что новый акцент на темах и системах образов, извлеченных из прагматичной истории дореволюционной эпохи, сможет вполне корректно сосуществовать с другими, более заметными кампаниями, направленными на продвижение советского патриотизма, дружбы народов и других мобилизационных лозунгов. Казалось, советскому пантеону героев, созданному в соответствии с правящей эстетикой социалистического реализма, суждено было объединить Петра Первого, Александра Невского и Пушкина с Лениным, Сталиным, Чапаевым, Дзержинским, Щорсом, Фрунзе, Постышевым, Косиором, Ходжаевым, Тухачевским и целым рядом представителей стахановского движения
Однако из-за маниакальных чисток второй половины 1930 годов, нанесших непоправимый урон промышленности, высшему командованию Красной Армии и самой партии, многие члены советского Олимпа были преданы забвению так же скоропостижно, как и возвеличены. Мобилизация «личным примером» в значительной степени осложнялась внезапным арестом или исчезновением прославленных рабочих, руководителей, партийных чиновников и военных командиров — возможные в сложившихся обстоятельствах события, которые требовали в краткосрочной перспективе переиздания многих канонических пропагандистских материалов, а в долгосрочной — угрожали гибелью всему советскому пантеону.
В конечном счете, следствием кризиса стала глубокая трансформация демографического состава официального пантеона. Если до чисток особое внимание партийной линии к руссоцентричным темам и знаковым фигурам из царского прошлого перекрывалось популяризацией советских героев Гражданской войны и текущего социалистического строительства, то гибель во время чисток 1936-1938 годов многих выдающихся личностей чрезвычайно ослабила подобные пропагандистские усилия. После истребления «советских патриотов» (Постышев, Косиор, Косарев, Ходжаев, Тухачевский и др.) в пантеоне остались главным образом традиционные русские национальные герои (Александр Невский, Петр, Пушкин) и горстка революционеров (Ленин, Сталин, Фрунзе, Щорс), многих из которых уже не было в живых более десяти лет. Сложившиеся обстоятельства заставляли фактически неизбежно полагаться на традиционных русских героев, поскольку они были столь же узнаваемы для своих советских современников и не рисковали разоблачением как враги народа
Значимость происходящего трудно переоценить. Особенно ярким примером, позволяющим оценить идеологические изменения произошедшие с 1937 года, является тот факт, что в 1939 году Сталин сам потребовал произвести ревизию официальных представлений о советском патриотизме [202]. На его воззвание «развивать и культивировать» патриотизм ответил в 1940 году Калинин; по его словам, советский патриотизм является по своей сути чувством гордости и лояльности, объединившим с середины XIX в. как русских, так и «наиболее сознательные элементы угнетенных национальностей» под передовым знаменем русской «национальной культуры» [203]. Национал-большевистская риторика подобного толка показывает, насколько нечетким в результате чисток оказалось деление на до– и постреволюционные периоды. Она также отражает новое центральное положение русского народа как «первого среди равных» в советской семье народов.