— Нет, нет, нет! — закричал в бреду махараджа Кунвар. — Я говорю правду. Ах, я так устал от священного танца в храме, и я только перешёл через двор, как… Это новая девушка из Лакхнау; она пела песню о «Зелёных бобах Мандоры»… Да, я съел немножко миндального творожка. Просто я был голодный. Маленький кусочек белого миндального творожка. Ну, мама, почему же мне не есть, если хочется? Что я, принц или сын трубочиста? Держите меня! Держите! У меня все горит в голове!.. Громче. Я не понимаю. Меня что, отвезут к Кейт? Она меня вылечит. Что же я должен был передать ей? — Малыш стал в отчаянии заламывать руки. — Что передать? Передать! Я забыл! Никто во всей стране не говорит по-английски так, как я. Но я забыл, что я должен был сказать ей.
Да, мамочка, я понял: пока она не заплачет. Я должен повторять все до тех пор, пока она не заплачет. Я не забуду, нет. Я же не забыл в тот раз, что я должен был сказать. Клянусь великим божеством Харом! Я забыл! — И он заплакал.
Кейт, уже не в первый раз сидевшая у постели страждущего, сохраняла спокойствие и мужество; она утешала ребёнка, разговаривая с ним тихим, ласковым голосом, подавая ему успокаивающее лекарство и делая все, что надо делать в подобных обстоятельствах, уверенно и без всякого волнения. Тарвин же, напротив, был сильно потрясён зрелищем страданий, облегчить которые он не мог.
Махараджа Кунвар, всхлипнув, сделал глубокий вдох и сдвинул брови.
— Махадео ки джай! — закричал он. — Вспомнил! Это сделала цыганка! Это сделала цыганка! И я должен повторять это, пока она не заплачет.
Кейт приподнялась, с ужасом глядя на Тарвина. Он ответил ей таким же взглядом и, кивнув Кейт, поспешил вон из комнаты, смахнув набежавшие на глаза слезы.
XV
— Мне надо видеть махараджу.
— Его сейчас нельзя увидеть.
— Я подожду, пока он придёт.
— Его нельзя будет увидеть целый день.
— Тогда я буду ждать целый день.
Тарвин поудобнее уселся в седле и выехал на середину двора, где он имел обыкновение беседовать с махараджей.
Голуби спали на солнышке, а маленький фонтан, казалось, разговаривал сам с собой, точно голубок, который воркует, прежде чем устроиться в гнёздышке. Белые мраморные плиты пылали, точно раскалённое железо, и волны горячего воздуха, исходящего от стен дворца, окатывали Ника жаром. Привратник, расспрашивавший Тарвина, улёгся, подоткнул под себя простыню и заснул. И казалось, что с ним вместе уснул и весь мир под покровом тишины, столь же плотной, как и жара. Лошадь Тарвина грызла удила, и этот негромкий звук эхом перекатывался по двору от стены к стене. Сам же всадник обмотал шею шёлковым платком (это хоть как-то защищало от обжигающих солнечных лучей) и, нарочно не прячась от жары в тени под аркой, ждал на открытом месте, чтобы махараджа мог увидеть его и понять, что визит вызван экстренной необходимостью.
Через несколько минут из тишины и безмолвия просочился еле слышный звук, подобный далёкому шелесту ветра на пшеничном поле тихим осенним днём. Он доносился из-за зелёных ставен, и, услышав его, Тарвин невольно выпрямился и уселся покрепче. Шорох усилился, потом затих и наконец превратился в постоянный шёпот, к которому слух пытается приноровиться, но тщетно. Такой шёпот и гул похож на предвестье морского прилива в кошмарном сне, когда спящий не может ни убежать от приближающейся волны, ни закричать, а только беззвучно шепчет. Вслед за шорохом до Тарвина долетел запах жасмина и мускуса, так хорошо ему знакомый.
Одно крыло дворца очнулось после полуденной сиесты и сотней глаз взирало на Тарвина. Он неподвижно сидел на лошади, отмахиваясь от назойливых мух, но чувствовал на себе эти взгляды, хотя а не видел их, и это тайное подглядыванье приводило его в бешенство. Кто-то за ставнями негромко зевнул, и Тарвин воспринял это как личное оскорбление и решил оставаться на своём месте до тех пор, пока не рухнет лошадь или он сам. Тень от послеполуденного солнца медленно, дюйм за дюймом, ползла по двору и наконец укутала его удушливым полумраком.
Во дворце послышался приглушённый гул голосов — совершенно отличный от прежнего. Маленькая, инкрустированная слоновой костью дверь отворилась, и во двор, покачиваясь, вошёл махараджа. На нем был отвратительный домашний халат из муслина, а его маленькая шафранно-жёлтая чалма сидела на голове так криво, что наклонившийся набок изумрудный плюмаж сам напоминал пьяного. Глаза махараджи покраснели от опиума, и он шёл, точно медведь, которого рассвет застал на маковом поле, где он, не смыкая глаз, всю ночь набивал свою ненасытную утробу.
Увидев это, Тарвин помрачнел, а махараджа, поймав его красноречивый взгляд, приказал прислуге отойти подальше, чтобы не был слышен их разговор.