– Сударыня, мы вынуждены вас развернуть, – с насмешливо-учтивым поклоном сказал воин, заглядывая внутрь и обращаясь к седовласой Нармад. – Церех захвачен, жителям запрещено покидать город. Пожалуйста, возвращайтесь домой и не извольте выходить на улицу до следующего рассвета. С сегодняшнего дня вводится «мёртвый час».
Он говорил «пожалуйста», «не извольте выходить», и эти вежливые обороты звучали до жути нелепо и издевательски из его клыкастой пасти. Остановив холодный взгляд маленьких смоляных глаз на Гледлид, он протянул к ней ручищу в латной перчатке:
– Вы езжайте, а вот девушка пойдёт с нами.
Он поволок рычащую и бьющуюся Гледлид наружу, под разразившееся метелью небо. Отец, обычно мягкий и нерешительный, вдруг оскалил зубы и зверем ринулся на захватчика:
– Не смейте! Оставьте мою дочь в покое! Убери от неё лапы, мразь, или я тебе кишки выпущу!
Откуда только что взялось… Гледлид никогда не видела отца таким разъярённым, когтистым и клыкастым, никогда не слышала из его уст таких слов. Казалось, вот-вот – и его щегольской чёрный наряд лопнет по швам от волчьей мощи, а белый шейный платок просто расползётся в клочья на вздувшейся шее…
В снежном молчании клинок вошёл в мягкую плоть, и отец с мученически разинутым ртом рухнул на колени, раненный в живот. Сознание Гледлид расширилось, раскинулось огромным напряжённым парусом во всё небо; витая где-то над крышами повозок, она в тягостной зимней безнадёге взирала со стороны на себя, бьющуюся в руках воинов… От крика в душе рвались натянутые струны, а где-то за городскими стенами мать лицом к лицу встречала врага. Она не бросила свой пост и, подобно кормчему, который покидает своё тонущее судно последним, осталась внутри… Не исключено, что на верную гибель. А отец лежал на боку, пятная алой кровью тонкое покрывало первого снега; взмах меча – и его голова откатилась в сторону.
– Что вы творите, злодеи, что вы делаете?! – Госпожа Нармад со скорбным криком простёрлась на теле Ктора, а мужья пытались её оттащить и вернуть в повозку.
Пшеничные локоны белил безвременной сединой снег, вдохновенные очи смотрели в небо застывшим, мёртвым взором. Больше эта рука не поднимет перо, и не родятся прекрасные строчки, пронзающие сердца читателей то тоской, то трепетом… В окровавленной зимней тишине рождалась клятва: все стихи, которые замерли не прочтёнными на его безжизненных устах, напишет она, Гледлид. Если выживет.
Душа вернулась в озябшее тело и увидела вокруг себя сотни таких же растерянных, объятых ужасом душ. Огороженный загон был битком набит пленниками; тех, кто пытался перескочить через ограждение и убежать, обезглавливали на месте в назидание остальным. Головы бросали внутрь для устрашения.
«Жить, жить. Спастись, – стучало леденеющее сердце. – Выжить и писать так, чтобы отец гордился. Пусть эти стихи будут написаны кровью…»
– Стройся! В ряд по пять! – рыкнул над головами приказ. – Пешим строем – впер-р-рёд!
Потянулась серая пелена заснеженной дороги. Пленных даже не заковывали в кандалы: непокорных смутьянов тут же «успокаивали» ударами хмарью, раз за разом доказывая, что пытаться бежать бесполезно. Все, в ком билась свободолюбивая, отчаянная жилка сопротивления, проявляли себя первыми – их-то и убивали, а оставались покорные, запуганные, затаившиеся. «Бух, бух, бух, ра-та-та», – рокотали барабаны, задавая ритм, в котором следовало двигать ногами. Тех, кто не поспевал, подгоняли тычками в спину, а падавших жестоко избивали. Гледлид не видела, что с этими несчастными потом стало. Она старалась шевелиться под мерное «бух-бух-бух».
Ветер швырял ей в лицо пригоршни снега, ставшего мелким и колким. Давно растаял в желудке завтрак, обеда не было, а до ужина многие могли просто не дожить. Ночью объявили привал. Загорелись костры, и Гледлид прижалась к одному из них. Она не всматривалась в лица братьев и сестёр по несчастью: не хотела запоминать, чтобы потом сердце не кровоточило от новых смертей.
В снег у ног Гледлид шлёпнулась серая лепёшка, но прежде чем она успела пошевельнуться, пищу уже схватила более проворная рука. Пленные жадно ели этот пресный, полусырой хлеб, который доставался далеко не всем.
– Куда нас гонят?
– В плен, вестимо.
– А что там, в плену? Убьют?
– Те, кого хотели убить, уже мертвы. Тех, кто выживет, работать заставят, видимо.
– Лучше умереть, чем гнуть спину на них…
Гледлид слушала разговоры, но не различала голосов. Все звучали одинаково – со смертельным эхом обречённости. Уже тысячу раз она раскаялась в том, что наговорила матери напоследок, но сорвавшихся с языка слов нельзя было вернуть туда, где они зародились – в ожесточённое, полумёртвое, обожжённое войной сердце. К образу отца она боялась прикоснуться даже мысленно: душа бы не выдержала, разорвалась. «Он жив, жив, – кипели не выплаканные слёзы. – Ничего этого не было, он просто уехал с госпожой Нармад домой».