Собрав кучку сухих веточек, листьев и хвои, она пощёлкала пальцами, и Крылинка явственно увидела искры, вылетавшие с каждым щелчком. От кучки пошёл дымок, а потом вынырнули вертлявые язычки пламени, прозрачные и слабенькие – ровно такие, каким им позволяло быть малое количество топлива. Яруница голой рукой подняла огонь в горсти, перелила его в другую ладонь, словно воду, а потом прихлопнула и показала Крылинке, что с руками у неё всё в порядке. Тлеющую кучку она потушила, просто дунув на неё.
– Здорово, тёть Ярунь! – засмеялась Крылинка. – Тебе и огнива не нужно, чтоб костёр развести!
Яруница улыбалась ей, как маленькой девочке, которую только что позабавила своими умениями. А Крылинка, выпив ещё чарочку, ощутила, как собранное в тугой комок нутро расслабляется, а узда, в которой до сих пор держались слёзы, ослабевает... Только бы не заплакать, только бы не пожалеть себя! Но песня не спрашивала её ни о чём, а просто полилась к небу сквозь колышущиеся просветы в лесном шатре.
Не думала Крылинка на занимающейся заре своей юности, что у неё когда-нибудь будет повод петь эту песню. Уж таковы были чары мёда, впитавшего силу солнечных лугов и терпкого разнотравья, что не сумела она им воспротивиться и умылась тёплыми слезами, хотя меньше всего на свете хотела сейчас выглядеть жалкой и сломленной, плачущей во хмелю.
– Ну, ну, не горюй, голубка, – утешала Яруница, вытирая ей щёки жёсткими пальцами. – Нечего тебе в облаках делать. Не лучше ли другой приют поискать – на моей груди, к примеру? Всё теплее, чем в небе-то. Ах ты, моя пташка-горлинка...
Приговаривая это, она гладила Крылинку по голове, как дитя, а потом заключила в объятия. В памяти у той вспыхнула далёкая ночь, когда она обменялась с Твердяной единственным поцелуем – через боль к нежности. Это было странно – обнимать кого-то другого, чувствовать тепло груди, биение сердца, силу рук, а потом твёрдые губы Яруницы сдержанно прильнули к её устам. Может, в юности-то и сладкой ягодой-малиной срывались поцелуи с этих губ, бывших когда-то и жарче, и нежнее, но молодых лет уж не вернуть – вышло суховато и пресно, будто чёрствый мякиш коснулся рта Крылинки.
– Торопить я тебя не стану, думай, – ласково шепнула кошка. – Весна уж на исходе, лето не за горами... В первые дни разноцвета[2] зайду к вам, чтоб узнать, что ты решила.
Лаладина седмица вновь закончилась, и матушка Годава вздохнула: опять не пришлось встречать праздничным пиром избранницу, надежда на обретение которой таяла с каждой новой весной. Поэтому, когда в третий день разноцвета, как и обещала, к ним пришла Яруница, она радостно всплеснула руками:
– Крылинка, что ж ты ничего не сказала-то?!
Вдова зашла вечером, когда и у неё самой, и у Медведицы работа была окончена. Явилась она снова щеголевато одетой, на сей раз в кафтане цвета синих сумерек; пепельная коса пряталась под шапкой, от серебристой щетины не осталось и следа, а в тускнеющем вечернем свете её лицо казалось молодым. «Ежели не слишком вглядываться в морщинки у глаз, то совсем она и не старая», – думалось Крылинке. Да и при чём тут был возраст? Пристрастный взгляд искал и находил в ней общие черты с Твердяной, а истосковавшееся сердце соглашалось в них поверить.
Обе родительницы одобряли союз дочери с Яруницей. Медведица лишь спросила:
– Сама-то ты, дочка, как – согласна?
Крылинка, взглянув в кроткое и ласковое, улыбающееся лицо Яруницы, потупилась и проронила тихо:
– Согласна...
– Ну, раз невеста не против, то за нами дело тоже не станет, – сказала глава семейства. – Будем считать сговор состоявшимся.