– Сегодня пойду, – повторил Крошечка уже громким шепотом, морщась от звучания собственного голоса. Почему-то казалось: сказано вслух – значит, все! Обратной дороги нет. Придется идти.
А она мазнет по нему прозрачным взглядом и равнодушно пожмет острыми плечами. Да, плечи у нее остались такими же острыми, угловатыми, как восемь лет назад. Она как будто нисколько не повзрослела.
Конечно, если приглядеться… Да вот приглядываться-то у Крошечки не было никакой возможности. За все дни он видел Маньку два раза, вскользь. Сперва – на улице (шла из церкви). Вот тогда и надо было подойти! Или уж – вчера, когда возил милорда в поселок. Но не подошел. Не смог.
Он уже знал, конечно, что она по-прежнему живет у Веры Михайловой, что никакого мужа с детьми у нее нет. Ну, что – значит, так ей лучше. Жива, здорова. А смани он ее тогда за собой, на вольное житье – где б она была сейчас? Да что уж! На самом-то деле нет в Егорьевске никакой Маньки, просто – морок, такой же, как англичане! А настоящая Манька – там, на Алтае, в Вороньем логу, в земле под лаковыми брусничными листками, и на шее у нее косой красный след от казачьей шашки…
Сидя на кровати в узкой Манькиной каморке, Соня смотрела, как старшая сестра выбирает одежду. Выбор, понятно, был невелик. Да и действовала Манька как-то странно: чем обтрепанней – тем лучше. Платок выбрала самый что ни на есть старый, когда-то синий, а теперь – непонятно какого цвета. Повязалась до бровей, хмуро глянула на Соню:
– Ничего?
– Если милостыню просить, то ничего, – честно ответила та.
Манька фыркнула:
– Дурочка! Это ж он подарил. А вообще-то… вообще-то ты права. Подумает, что я все восемь лет его платок с головы не снимала, раздуется от гордости и вовсе отупеет.
Она рывком развязала и сдернула платок. И Соня вдруг с изумлением разглядела, что Манька хмурится вовсе не от злости! Просто – ей кажется, что так надо. А у самой глаза блестят, и вот-вот расхохочется.
– Мань, ты что?.. Ты… уже с ним видалась, да?
– Ну тебя, – Манька швырнула платок, – видалась, какое там. Он от своего милорда ни на шаг. Да ты что, – резко обернулась к Соне, – думала, я сомневаюсь? Да я… Он же дурак, Крошечка. Такой дурак!.. – голос у нее вдруг задрожал, она, не глядя, плюхнулась на кровать и запустила обе руки в растрепанные волосы. – Я просто поверить не могу, Сонька! Он приехал! Взял вот и при-е…
И Манька разрыдалась. Рыдала она с наслаждением, взахлеб, и от Сони не требовалось никаких утешений, надо было просто сидеть рядом и внимать.
– Я ведь уже не ждала. Год, а то и боле. Как рассказали Божьи люди-то… Помнишь? Про алтайскую-то общину, что казаки расстреляли? Да нет, ты ж не знаешь. Я тебе не сказывала…
Соня ахнула:
– Господи, почему? Ты, значит, думала, что он погиб? И никому ни словечка?!
– А толку-то? – Манька мотнула головой. – Пожалишься, он и встанет? Я, Сонь, думала, что уж кто, кто, а он самый первый на пулю нарвется… И не ждала. Вот дура!
Всхлипнув, она быстро встала, схватила первый попавшийся платок.
– Пошла я, ладно?
– Умойся, – Соня улыбнулась, остро жалея, что не умеет рыдать так, как Манька – от души, с воплями и подвываниями.
– Это обязательно! Не хватало еще, чтоб он меня… с красными глазами…
Стукнула дверь, торопливый топот босых ног растаял в глубине дома. Соня посидела еще. Долго поправляла и укладывала смятую подушку. Потом пробормотала вполголоса:
– А у меня ничего. У меня – ничего…
Крошечка сморщился, с силой потянул ноздрями воздух. Только б не задохнуться… такое с ним бывало иногда, как начнешь раздумывать да вспоминать. Когда отпустило, наклонился, расстегнул здоровенный, с ремнями и замками, чемодан. Довольно блажить, надо дело делать: проветривать милордову одежу. Камердинер, мать твою… кто слово-то такое дурацкое выдумал.
Внезапно он выпрямился и, трусливо помедлив, обернулся.
Манька стояла в воротах, держась обеими руками за приоткрытые створки. Взгляд из-под низко повязанного платка – острый, мрачный. Крошечку, еще стоявшего спиной, он обжег как пчелиный укус. Но, оказывается, она не на него вовсе глядела. Она кого-то искала во дворе. А он – вот, прямо перед ней! Что он, что столб у коновязи… Тут ее сзади толкнули – встала, мол, мешаешь! – и она, лениво огрызнувшись через плечо, вошла во двор. Теперь их разделяло шагов едва ли десять.
Может, она меня не узнала, то ли с тоской, то ли с надеждой подумал Крошечка – а сам уже выговаривал наждачными губами:
– Привет, Мань.
– Привет.
Не узнала, как же.
– Чегой-то у тебя? – глянула с равнодушным любопытством на клетчатое пальтецо с пелериной, свисавшее у него из рук.
– Да вот… англичане…
– А. И чего они? Дрыхнут?
Крошечка, опустив голову, озадаченно уставился на пальто – даже встряхнул, – честно пытаясь сообразить, чем могут в эту вот минуту заниматься англичане. Манька, подождав немножко, повернулась и неторопливо пошла обратно к воротам.
Она уходит насовсем, подумал Крошечка. Пришла вот – а я… Откуда ж ей знать, что я… Она ж вон какая гордая, Манька-то!