– Хорошо, попробую. Ксения, как ты, может, помнишь, была дама невеликого ума. Но я ее, впрочем, всегда любил и жалел, потому что даже в несчастии своем она оставалась безобидной и простодушной, а такое в наше время – редкость. Муж ее был редкостный негодяй, хотя она его когда-то и любила, и Ксеничку своей игрой и долгами едва не разорил дотла. Хорошо, что умер, не докончив дела. Детей у них, как ты знаешь, никогда не было. Так вот, наперекор довольно безрадостной судьбе, едва ли не с юности, а уж к зрелости-то (если можно так про Ксеничку сказать) наверняка, Ксения увлекалась всякими мистическими штучками. Ну, это и тебе не хуже моего известно. Вся давняя история с сапфиром была на этом закручена. Так вот… Спиритические сеансы, духи, блюдца и прочая дребедень… Как-то все это ее утешало, должно быть, помогало жить. Кто судить возьмется? Последнее время появились во всем этом какие-то новые нотки. «Просветление» «Истина» «Свет с Востока». Раньше-то она все какой-то местной нежитью ограничивалась. Вроде бы даже какой-то Учитель у нее появился. Точно-то я не знаю, но такое придыхание у Ксенички в голосе слышалось, когда она мне о том рассказывала, что я еще тогда подумал: «будьте, нате, как бы до беды не дошло». И вот, получается, накликал! Боюсь, что вся эта история как раз по «мистической» линии и случилась. Ксения тут выглядит явной безумицей, а что еще за этим стоит, даже и думать не хочу… Сам понимаешь, не слишком-то хочется, чтобы полиция во всем этом копалась…
– Это все? – спросил Густав Карлович, испытующе глядя на князя.
– Нет, – поколебавшись, ответил тот. – Может быть, все ксеничкины закидоны тут и вовсе не причем. Может, это ко мне подбираются…
– Как так? Что тебе – Ксения?
– У меня, как ты знаешь, официальных детей тоже нет. Ксеничка – одна из моих наследниц… Была…
– Кто-то хочет увеличить свою долю?
– Не исключено. И, значит, возможны еще убийства. Я того не хочу. И еще… В этой дурацкой книге были обведены чернилами две фразы на… арамейском, кажется, языке. В университете мне перевели. «Кто высоко поднялся, тому высоко и падать…» и «Зло приходит в мир из небытия, и горе тем, через кого оно приходит». Рассуди сам, какое отношение это может иметь к Ксеничке?!
– Да, пожалуй, никакого, – согласился Густав Карлович и надолго задумался.
– До Каинска сорок верст. Подрядиться – довезут. Только возьмут много… Если сережки отдать гранатовые, это будет много или наоборот? Конечно, много! Обойдутся. Хоть и некрасивые сережки, а жалко… Значит, до Каинска доезжаем и там ждем поезда. Дня три, ну – неделю, ладно! А сколько до Питера поезд идет? Еще ж пересаживаться, в Челябинске вроде. Точно, в Челябинске. И пересядем, подумаешь. Потерпим. Вот так: стиснем зубы и потерпим. Зато уж когда приедем домой…
Торопливый шепот стих. Маленькая, тощенькая женщина, склонившаяся над устроенной на сундуке детской постелью, выпрямилась и потянулась, закинув руки за голову. Огонь из печки освещал ее сбоку. Острое лицо – то ли старушечье, то ли девичье, глаза с припухшими веками, в тенях, бледноватые губы, дрожащие в мечтательной улыбке.
– Поедем домой, Людмилочка? А? Поедем? Бабушку повидаешь, дядю, братиков двоюродных. Я тебя в Луге сразу на карусель поведу. У нас карусель такая, знаешь – быстрая-быстрая… с лошадками…
Она запнулась и нахмурилась, будто припоминая, какие именно лошадки на карусели в Луге, да и есть ли она там вообще. Ребенок, к которому был обращен монолог, беззвучно спал на сундуке, съежившись в комок под пестрым одеялом. Женщина, высоко подняв голову, уставясь неподвижным взглядом в потолок, громко всхлипнула. И, не меняя позы, двинулась через комнату к столу с лампой, под которой было брошено шитье. Она уже не улыбалась, и выражение лица было такое, будто лишь чрезвычайное усилие воли удерживало ее от воплей и битья головой о стену.
Если б кто увидел ее сейчас, очень бы удивился. С чего такой надрыв? В славной сонной тишине деревенского дома, полного запахов смолистых поленьев, сгорающих в печке, свечного воска, антоновских яблок и чуть пригоревшего молока, из которого только что варили кашу для ребенка. В окружении уюта, который Грушенька Воробьева – ныне Домогатская – умела создавать в любом своем жилище, хоть в гостинице, хоть в шляпной мастерской. Абажуры, наволочки, коврики, скатерти с кружевной каймой – все не пустое, не как у толстой дуры Дашки, а как бы слегка потертое, как бы с историей! – и готово жилье, из которого уходить не хочется.
Как же, не хочется. Из каждого своего жилья она стремилась бежать без оглядки! Не было ни одного, которое бы очень скоро ей не постыло. А уж это… Часто она думала со злорадством: вот, брошу посуду мыть да полы скрести, пусть пылью все зарастет, тогда будет точно так, как надо. Как быть должно! Когда внутри пыль… Она смотрела на мужа, и ей казалось, что эта пыль вылетает из его рта при каждом выдохе, будто пар на морозе.