«Через сколько там?.. Через каждые семь лет будто бы меняется человек? — вспомнила она кого-то из древних. — Семь лет, прошло, и, пожалуйста, мы другие уже. — Попыталась разделить Ванин возраст на семь. Не получилось. — Ну и что? — сообразила тут же она. — У него и тут, наверное, — не без ехидной веселости мелькнуло у нее в голове, — не как у людей». И так же не без иронии, с любопытным смешком покосилась на мужа. Русский, славянин он до мозга костей. Если что вдруг найдет на него, лучше не трогать: разухабистый, непокорный, крутой, а то вдруг, напротив, мягкий, мечтательный, добрый… Все его прародители по отцу из Каширы, из Подмосковья, а по матери кто-то дальний даже из Запорожской Сечи. Позже и те и другие через всю страну подались в Приморье — подальше от церкви, от бар, от царей. Возможно, до сих пор это в нем и сидит? Если верить молве, вообще все таежники, сибиряки, не в пример остальным, развиваются как-то самобытно, по-своему. А в семье как у них было? Что, не имеет разве значения? Сам ведь рассказывал, никто за язык его не тянул. Деликатный, насквозь книжный — философ, историк — отец, и хотя тоже учитель — русист, литератор, — но практичная, скопидомная, деспотичная мать. Из-за того и потянулся Ваня рано к отцу, ко всему, что было с ним связано: к книгам, к раздумьям, к природе… Укрываясь от беспокойной жены, отец в свободные дни все чаще и чаще выбирался за город, брал с собой и старшего сына. В десять лет ему пятизарядку, «фроловку» купил. Ваня с ней бегает по перелескам — за вальдшнепами, куропатками, зайцами, а отец пристроится где-нибудь под кустом и пишет, читает… Так между молотом и наковальней Ваня и рос. А когда мальчишкой совсем с домом расстался — в армии, на передовой?.. Пуще еще, как в ступу под взбесившийся пестик попал. С того-то, должно, и пошло: с деспотизма домашнего, с потрясения, боли войны… Каждой клеточкой, каждым обнажившимся нервом так и потянулся к воле, справедливости, правде. И не любит о материнских обидах, а также всуе о фронтовых делах вспоминать. А если что и срывается порой с языка, то лишь с издевочкой, со смешком. И больше все над собой, как защита, как бегство от пережитых оскорблений и бед. Все только комичное, непутевое просится на язык. Ну, к примеру, как однажды прямо на улице мать с него содрала штаны и веревкой до сини испорола по заднице — за то, что целый жбан меда мальчишкам скормил. Ваня вырвался от нее и прямиком на вокзал, вскарабкался в первый же вагон… И нашли его только на четвертые сутки, за тысячу верст. А ему тогда не было еще и шести. Или как в лютый февраль, в сорок пятом, форсируя ночью Дунай, провалились под лед, едва уцелели с единственной пушкой. Станинами через витрину вогнали ее в дамский салон. И пока одни палили фугасками и осколочными по гитлеровцам и салашистам, другие, скинув все мокрое, заледеневшее, натягивали на себя собольи, беличьи и песцовые дамские шубки. Так и воевали в них, пока вместо брошенной формы не выдали новую.
— Я дубленку из мутона тогда на себя, с меховой оторочкой, через грудь витые золотые шнурки! Вот бы Любе теперь! — рассказывая, с веселым сожалением вздыхал каждый раз Ваня.
Или как за освобождение Австрии всех наводчиков и командиров орудий представили к медалям и орденам. Тут-то как раз Ваня и удрал из части со своей веночкой Ретзель. Хорошо, гауптвахтой отделался — не отдали под трибунал. А солдаты потом издевались: «Что, товарищ старший сержант, накрылась ваша «Звезда» молоденькой горячей…?»
Жена морщилась от его откровенных солдатских признаний, затыкала ладошками уши, но тут же просила продолжить рассказ и слушала очередную Ванину байку.
Глядя сейчас, как муж свесил с постели голые ноги и, склонив голову, думает, думает, спросила участливо:
— Не спится? Ваня вздохнул.
Села, скинула ноги с тахты и она. Подняла взгляд на часы.
— Ого! — поразилась. Оглянулся и Ваня на ходики. Спать оставалось совсем ничего.
— Может быть, чаю попьем? — предложила Люба.
— Давай, — буркнул он.
2
— …Мать твою…! — сорвалось с языка по приставшей к Ване и уже неистребимой солдатской привычке. Спохватился, да поздно — назад не воротишь. Да и как удержаться? С десяток спичек уже перевел, все пальцы пообжигал, а проклятая керосинка продолжала коптить. Не утерпев, ругнувшись опять, Ваня оставил как есть.
— Фу, гадость какая! — принеся на общую кухню заварку и сахар, поморщилась Люба. — На всю квартиру слыхать.
— Ты о чем? — не понял Ваня.
— Я о прелестях твоего языка. А вонь… Форточку хотя бы открыл.
Пришлось все окно открывать. Ночной воздух осени, пусть и южной, но все же прохладной, промозглой, хлынул на Ваню и Любу (он в полосатой пижаме, в цветастом халате она), погнал с кухни смрад.
— Прикрой, — боясь за себя (не дай бог, еще простудиться, за сердце хвататься, всякую гадость глотать), потребовала жена.
Но муж не спешил выполнять.
— Ты что, нарочно? — тотчас почувствовала это она. — Мне уже холодно.
— А мне воняет, — заупрямился он. — Пусть проветрится еще.