Отец ее, потомок ссыльных поляков и более поздних — тех, кто вместе с русскими мужиками бунтовали на Демидовских фабриках и в рудниках, а затем в пух и прах расчихвостили Колчака, Ефим Стефанович Бесеневский перед самой Великой Отечественной, совсем еще молодым, был избран депутатом, а позже назначен завотделом одного из ленинградских партийных райкомов. В блокаду Кронштадт защищал. Демобилизовавшись, вернувшись в свой родной аппарат, вскоре включился в иную войну, теперь уже против собственных, внутренних врагов — космополитов. А когда дело дошло до врачей-отравителей, демонстративно оставил уже стареющую немилую жену — внучку тогда еще не забытого на Старо-Невском раввина — и ушел к своей молоденькой и смазливенькой секретарше. И Ревекка Соломоновна (это по паспорту, а в быту и на службе Раиса Самойловна), нежданно-негаданно потерявшая своего «ясновельможного пана» (как иногда со смешком величала мужа она), прямо на глазах стала полнеть и седеть, замкнулась, радушие и доброту сменила на скептицизм и сарказм. И чтобы в тяжелые послевоенные годы поднять как-нибудь двух дочерей — накормить, одеть и дать им дипломы, отдалась вся работе, только что не ночевала в машиностроительном главке своем, где инженером-экономистом тянула целый отдел.
Софья, старшая, такая же импульсивная и решительная, трезвая и практичная, как и отец, сразу возненавидела и вычеркнула его из сердца, очень быстро повзрослела, весь дом взяла на себя. Поступая в университет, из всех факультетов выбрала физико-математический. Студенткой на дом работу брала: что-то чертила, переписывала, подсчитывала. А Люба, младшая, баловень и любимица отца-беглеца, так была его изменой и предательством потрясена, что поначалу лила по нему горькие слезы, тайком от сестры бегала на свидания к нему. Переживала за мать. В противоположность сестре факультет выбрала самый причудливый — китайской истории, литературы и языка. (Не по своим ли по-восточному чуть раскосым и вытянутым словно сливы углистым глазам и косам — жгуче-черным, свисавшим до бедер, да литой и собранной миниатюрной фигурке; только что кожа, особенно на лице, на полненьких округленьких щечках не лимоном желтела, а скорее розовела как персик, но это с мороза, зимой, а летом, под солнцем, смуглела, как шоколад.) По привычке горюя по отцу, ощущая в осиротевшем девичьем сердце провал, еще нетерпеливее стала друга, спутника ждать, тосковать по нему — по мужской опоре, заботе и ласке. И тут как раз Ваня… И, изучая Китай, стала в свободные часы посещать и кафедру журналистики. И в общежитие иногда приезжала к нему. Тут-то и нагляделась на недавних фронтовиков. Кроме возраста, военной поношенной формы, медалей и орденов, увечий и шрамов на лицах и душах, отличали их еще от массы желторотых юнцов и особый строй мыслей и чувств, стиль всей замешенной на крови, долге и риске чудом сохранившейся жизни. Ночами, так же как Ваня, метались, кричали, вдруг срывались с кроватей и исступленно бились с кем-то во сне. А по утрам, чуть забрезжит рассвет, ошпаренно вскакивали со студенческих жестких постелей и одержимо бегали по коридорам, дворам и скверам кто в чем — в сапогах, в английских армейских ботинках на кожаной толстой подошве, в галифе, в гимнастерках, а кто и в трофейном белье. Как и в армии, в казармах когда-то, так и теперь, не умея уже без въевшейся в кровь и плоть физзарядки.