Так и учились: упрямо, напористо, почти фанатично. А если и срывались, то во все тяжкие уж, надолго и дико ударялись в разгул, как бы наверстывая когда-то упущенное. Так же, случалось, любили — порой до беспамятства, до беспутства, до драки. Но и тогда в глубине их, казалось, свихнувшихся душ сохранялось одно — то, что после всего пережитого и привело их сюда, в храм науки: неутоленная, жгучая жажда знаний, упорная и искушающая тоска по нему, которые надежней всяких собраний, проработок, выговоров возвращали бывших бойцов из внезапных провалов и срывов в аудитории, к книгам, к труду. А то и просто к зубрежке. Да, да, к примитивной школярской зубрежке, потому как иначе — без этого попугайского навыка, без тупых слепых повторений, без усидчивой задницы — такие предметы, как, скажем, старославянский, латынь, современные иностранные языки или, к примеру, цитаты, названия, термины, даты им, успевшим все позабыть, не прочитавшим за годы войны в окопах и книжки, было бы просто не одолеть. Только этим — настойчивостью, хваткой и брали. И то еще надо признать, что без этого не видать бы им повышенных стипендий — на пару сотенных, а после реформы на пару червонцев получали бы меньше. Из-за денег этих, недостающих всегда, а не только из долга, из армейской потребности, как и прежде, плечом к плечу быть со всеми, в едином строю, все они, вместо того чтобы летом, на каникулах, ехать домой отдыхать, дружно отправлялись на первые тогда студенческие стройки, куда-нибудь в глухомань — заготавливать лес, торф добывать, строить колхозные электростанции. Во время учебных семестров раз в неделю, а то и почаще собирались, как когда-то в армии, отделениями и взводами и, чуть стемнеет, на всю ночь, до утра так гуртом и топали в порт на Гаванскую или на ближайшие Московский, Финляндский, Балтийский вокзалы — баржи, вагоны и склады разгружать-загружать. Кроме денег перепадало порой и натурой. Картошку и свеклу, огурцы и капусту, морковку и яблоки заталкивали прямо в карманы, за пазуху. Позже, на старших курсах, когда началась журналистская практика, удавалось подработать на радио и в газетах кое-что и пером. И тогда гулял в общежитии пир.
Что касается Вани, то он без приработанных таким образом денег не смог бы диплом получить, да и просто прожить. Ведь Олежка у Вани и Любы самым первым на всем факультете, сразу после первого курса родился и на одни стипендии, даже повышенные, им бы ни за что не прокормить, не одеть, не согреть бы семьи. Хотя, как могли, от случая к случаю, помогали им и Ванины мать, брат и сестра, и Любина мать, особенно когда из общежития Ваня переехал к ним на квартиру.
И нет, не забыть, до сих пор помнит Люба: как ни счастлив появлением сына и как ни простодушен и даже растерян был Ваня в ту пору (из окопов, из провинции — и сразу в огромный исторический город, в старейший университет), но именно эти его солдатские непритязательность, выносливость и упорство и помогли ему тогда все одолеть.
И еще одно в нем вдруг тогда поднялось… Проснулся однажды: глубокая ночь, Люба, Олежка — и года еще не исполнилось — спят. Свет только с улицы — мрак. Смотрел, смотрел, едва различая, на них — и гордясь, и умиляясь, почему-то потом и с тревогой. И ни с того ни с сего, поклялся сам себе вдруг: самому никогда не обижать и никому другому в обиду их не давать, а главное, не предавать, как под шумок организованного кем-то идейно-патриотического угара предал своих дочерей и жену их бессовестный и трусливый отец. Вот так неожиданно поклявшись в ту ночь, Ваня еще долго смотрел в полумраке, как спят, прижавшись друг к другу, сын и жена. Смотрел и смотрел… И, словно ощутив его взгляд, Люба заворочалась беспокойно, сбила ногами с себя одеяло, опрокинулась на спину, разметалась… И Ваня еще упорней, теперь по-другому стал смотреть на нее. Эх, черт бы эту тещу побрал! Спит она там или нет? Покосился с досадой на дверь, поерзал у края тахты… И, была не была… Пусть уши заткнет… Подкатился осторожно к жене.
— А?.. Что?.. — подхватилась спросонья она. А разобравшись, что к чему, сама с пренебрежением махнула ладошкой на дверь, придвинула сынишку плотнее к стене и потянулась вся к Ване.
А потом, разомлевший, почти засыпая уже, он ненароком ей и признался, в чем поклялся минут десять назад.
Вспомнив все это сейчас, все еще поглаживая ушиб на груди, Люба заботливо поправила на муже и на себе одеяло и прямо в ухо ему зашептала: