Насколько глубоко проникла жажда славы во все поры нашей жизни, доказывают и бесчисленные словосочетания и обращения, существующие в нашем языке. Иные народы, приветствуя возгласами своих заслуженных или возлюбленных мужей, довольствуются пожеланием, чтобы они просто были живы (что, разумеется, не так уж много) или, как максимум, чтобы они были живы долго. Немцы кричат «hoch!»[4], что тоже весьма умеренное, если не сказать двусмысленное, пожелание. У нас же принято приветствовать каждого, коего вся заслуга состоит в том, что он дожил до своего пятидесятилетия, громоподобным криком «слава!». В иных странах наиболее уважаемым корпорациям присуждается, самое большее, звание «заслуженных» или «почетных» – у нас же каждая организация сочла бы личным оскорблением, если бы ей было отказано в эпитете «прославленная». «Прославленными» у нас являются каждый комитет, каждый клуб и кружок, каждая редакция, комиссия, артель, ну и конечно, каждое финансовое ведомство, если только не будет оно названо «достославным» или «всеславным». Короче, слава несется во все концы, и славу разбрасывают пригоршнями направо и налево, как если бы это была самая дешевая вещь в мире. Воистину непонятно мне, откуда у нас набралось столько славы, если взглянуть на нашу более чем скромную литературу, на нашу науку в пеленках, на трудности нашей промышленности и торговли, на наше обремененное долгами сельское хозяйство и наше политическое положение, о котором лучше вообще ничего не говорить.
Простите мне мои занудные рассуждения, на которые навела меня беспримерная скромность моего героя. Многие, не бывавшие даже в Крчи[5], не то что на Луне, при встрече со знакомыми похваляются своим бесценным опытом. Верно и вы знаете такого человека, который раз в жизни побывал за границей, например в Дрездене. В каком бы обществе он ни очутился, непременно все должны выслушать несколько слов о его путешествии. Стоит вам, скажем, заговорить о горгонцольском сыре, как он сразу же начинает: «Всякий раз, когда при мне заходит речь о горгонцольском сыре, господа, мне приходит на ум дрезденская Сикстинская мадонна, стоя перед которой я познакомился и подружился с одним старым чудаковатым итальянцем, который…» и так далее, и тому подобное. Короче, о чем бы вы ни говорили, дрезденский путешественник ловко или неловко сумеет приплести к этому свой Дрезден.
Но пан Броучек вовсе не таков. Он очень неохотно касался лунной темы, и разговор в трактире вращался, как и прежде, вокруг дел и событий вполне земных. Единственно, от чего он, верный своему лунному обету, воздерживался, так это от неприязненной критики городских и государственных проблем; по той же причине избегал он и перчаточника Клапзубу, считая его вредным злопыхателем. Но одно событие серьезно поколебало его образцовый оптимизм: это были новые законы о принудительном выселении и переселении квартиросъемщиков, столь чувствительно затронувшие права несчастных домовладельцев, сделав их полностью безоружными перед лицом бессовестных жильцов.
И хотя порой мурашки пробегали по спине пана Броучека при мысли об ужасах «железной девы» и средневековой инквизиции, живописуемых в одной из книг его тощей библиотеки, несправедливое это постановление иной раз пробуждало в его душе тоску по старым добрым временам. Он сожалел, что фальшивый гуманизм отнял у кредитора возможность отправить бессовестного должника в общество жаб и крыс на дно какой-нибудь романтической башни, и полагал, что четвертование заживо не было бы слишком крутой мерой наказания для жильца, который не платит за квартиру «из принципа».