И все же эта тюрьма, пожалуй, лучшая из тех, что он знал. И в городе Хопа, и в анкарской военной тюрьме Сарыкышла, и в Стамбульском арестном доме, и в Чанкыры было хуже. Взять хотя бы этого помощника старшего надзирателя, любителя птиц. О начальнике и говорить не приходится - было время, и в футбол разрешал играть на тюремном дворе. А свидания? Целый день родственники проводили с арестантами во дворе, вместе обедали. Особенно странно было глядеть на начальника тюрьмы, когда он обходил камеры по праздникам. «И сподобил же меня аллах, - говорил он чуть не со слезами, - зарабатывать хлеб свой в тюрьме! Все люди сейчас с семьями да родными, а моя паства здесь, среди сырых каменных стен!»
Режим, правда, не раз менялся - не все зависело от начальника. Международные дела и политика решали дело, и тем не менее в Бурсе было лучше, чем в любой другой из тюрем...
Ему не терпелось поглядеть на свой рисунок в материале. И когда, как пули, забегали челноки, зашумели чесалки, он сам встал за стан. Работать приходилось и руками и ногами - о механической тяге нечего было и мечтать. Средневековая мануфактура, да и только.
Сантиметр за сантиметром прорисовывался на основе его узор. Великолепная это штука - ткань. Каждая нить единична и жалка сама по себе, а сплетаясь, она уже вещь. Нет, не зря говорят - нить человеческой жизни. Кажется, Будда сравнил время с тканью - судьбы человеческие, как нити, сплетаясь, образуют ткань времени и эпохи со своим, только ей присущим узором. Прялки судьбы... Не мифические парки, а людские руки вращают их. Из века в век монотонно жужжат прялки труда. И пусть ткачи, склоненные над ними, не знают всего рисунка - они плетут ткань будущего.
Работа возвращала ему чувство свободы. Нить шла без обрыва. И под ритм стана сквозь гул прорывались отдельные строки.
Постоять за ткацким станком... Хорошо, конечно. А давать советы еще легче. Давно бы мы это сделали, еще в Чанкыры, а не выходило.
С ткацкой мануфактурой им действительно повезло. Сколько могли ему присылать сестра Самие да мама?! Стыдно было брать деньги. А ведь у него на воле была еще семья - Пирайе и ее сын Мемед. В эту зиму не смогли купить дров. Пирайе писала, что, если ребенок заболеет туберкулезом, не вылечить... Раз уж Пирайе могла написать ему такое в тюрьму, значит дела были плохи. Здесь, в бурсской тюрьме, приходилось, бывало, собирать окурки в коридоре, чтоб набить трубку. По двое суток жил на одной пайке хлеба, но так скверно, как после этого письма, ему никогда не было. А кроме его семьи, была у него еще в Чанкыры и другая - «социальная семья», как говаривал когда-то профессор Ахмед Джевад. В Чанкыры не то что в Бурсе, - недолго и ноги протянуть. Там, в Чанкыры, сидел Кемаль Тахир, старый товарищ. В нем мог погибнуть большой писатель.
В самое время явился этот Эртугрул. Прежде он сидел в одной камере с Рашидом. На воле растратил несколько сот лир - не придумал ничего лучшего, чем взять из кассы казенные деньги, чтобы выручить товарища. И получил семь лет.
А тут его осенило! Видно, так уж устроен человек - чем трудней жить, тем он делается изворотливей. Пришел и говорит: «Скоро выходит один из ткачей. Что, если нам купить его станы? Как думаешь?»
Весь день Назым бродил по коридору. Курил, рассчитывал, прикидывал. На следующее утро пошел к начальнику, от него к старшему надзирателю. Уломал их.
Затем подал прошение в прокуратуру. Разрешили.
Дело стало за деньгами - друзья на воле выложили кто сколько мог, и здесь взяли в пай двоих. Вскоре три вычищенных, выдраенных стареньких стана стояли, замерев, как перезрелые невесты в ожидании женихов. Основание ткацкой артели под его председательством было большим днем.
Большой день был и сегодня: узор удался на славу.
Назым отошел от стана, тяжело дыша. Вот уже второй год весной и осенью давало себя знать сердце. Говорят, надо собрать волю и бросить курить. Но воля одно, табак - другое.
Отдышавшись, он пошел за перегородку. Здесь двое заключенных крахмалили и отбеливали ткани.
- Шевелись, ребята! Теперь заказы посыплются на нас, как осенью маслины с олив. Потрясем купцов...
Он был сегодня возбужден. Во все вмешивался, ходил из угла в угол и говорил, говорил... Видели бы его домашние: «Шумит, гремит, горит, горит!»
Артельщики тоже знали своего патрона. Если ему не сидится на месте - значит дела пошли.