И в то же время он был очень турок. Это сквозило и в его галантности с женщинами, и в несколько патриархальной утонченной вежливости с гостем, и в его скромности.
Он никогда не хвастал ни своим авторитетом, ни своей славой, не ставил себя в пример всем, не полагал, что все свое лучше чужого, не дрожал над своими творениями — писал он их в одном экземпляре и часто терял, не собирал архива для потомства. Словом, был скромен не той скромностью уязвленного самолюбия, о которой верно сказано, что она паче гордости, а скромностью подлинно великого человека.
В скромности — нравственная мощь и чистота народа, в самохвальстве — его слабоумие и ничтожество.
Назым Хикмет знал себе цену, как знает всякий настоящий художник. И был горд этим. Стоило иному незадачливому посетителю принять его демократизм за примитивную простоту, как в Назыме просыпался такой истинно стамбульский аристократ, что рука, готовая похлопать его по плечу, застывала в воздухе. Его простота была демократизмом настоящего аристократа, которому нет нужды выставлять это напоказ — достаточно быть им.
Это был очень гордый человек. Он никогда не говорил о том, как с ним расправлялись. Унизительно, когда не ты делаешь, а с тобой делают, и то, что с тобой делают, — мерзко, а ты бессилен. Эта гордость тоже очень национальная черта. Самый последний турецкий шовинист предпочтет рассказывать не о том, как «резали турок», а «как турки резали». Не потому ли, зная все подробности о зверствах турецких шовинистов, мы очень мало знаем о зверствах шовинистов греческих в годы национально-освободительной войны в Турции, зверствах болгарских монархофашистов по отношению к турецкому национальному меньшинству в Болгарии, склонны забывать, что турецкие зверства так же гнусны, как испанские в эпоху колонизации Латинской Америки, английские — в Индии, французские — в Алжире, итальянские — в Абиссинии, русские — во время царских погромов в Одессе, немецкие — во всей Европе, европейские — в Африке, американские — в негритянских гетто, японские — в Корее, китайские — в Тибете, несть им числа. Шовинизм — турецкий он или армянский, еврейский или русский — всегда зверство.
Назым Хикмет, всю жизнь сражавшийся со зверством шовинизма, и в первую голову шовинизма турецкого, никогда не говорил о зверствах, которые испытал на себе.
Лишь перед смертью в последней своей книге он рассказал, и то очень скупо, что происходило на базе подводных лодок «Эркин». Но то, что он рассказал в романе, происходит не с ним, а с его героем по имени Исмаил.
«…На корабле «Эркин» его бросили в матросский гальюн. Иллюминаторы в гальюне задраены. На полу по щиколотку моча. Такая вонь! Да еще жарища. Некоторое время он стоял, посвистывая, и не решался сесть. В дверном иллюминаторе что-то мелькнуло. Голова офицера. Исчезла. Показалась другая. «Смотрят, что я буду делать, мерзавцы». Он присел прямо в мочу. Закурил сигарету. И запел песню. А в голове одна и та же мысль: «Зачем меня сюда привезли?»
Это было специально придумано — раз ты поэт, тонкая душа — посиди в моче. Думали унизить Назыма, а показали лишь собственную низость.
К вечеру поэта вывели в коридор и в сопровождении унтеров и вооруженных матросов повели вниз по множеству извилистых и узких трапов — он сосчитал: всего сто одна ступень. Открыв металлическую дверь, втолкнули в темноту и заперли. На ощупь попробовал выяснить, где он, — канаты, блоки, инструмент. Очевидно, такелажный трюм. Жара невыносимая — градусов пятьдесят. Снял пиджак, рубаху, снял брюки. Остался в одних кальсонах. Все равно пот лил градом. Он сел на кусок каната. Прикорнул.
«Его ослепил луч карманного фонаря, направленный прямо в лицо.
— Вставай, одевайся!
Фонарь держал в руках офицер в белой форме. Позади два матроса с винтовками. Ночь или день — непонятно. В коридоре лампочки горели и тогда, когда его сюда привели. Он оделся.
— Выходи!
Он вышел первым, матросы и офицер за ним. Начали подниматься по узким железным трапам. Судно вздрогнуло от заработавших двигателей. «Снялись!»
— Налево!
Они были на узкой площадке, устланной железными решетками и опутанной трубами и кабелями… «На допрос, что ли, ведут? Что им, мерзавцам, от меня надо?»
Вышли на палубу. В ночь. Свежий морской воздух ударил в голову.
— Прямо! Не оглядывайся!
Впереди никого — звездная ночь. Палуба пустынна. Шум двигателей молотит море. Вода без конца и без края, в темноте едва различимы белые барашки волн. Корабль идет самым малым. «Никто не знает, что я здесь. Но когда меня брали из тюрьмы, они, наверное, подписывали бумаги? Куда меня ведут? Боишься? Пока еще нет».
— Иди. Не оглядывайся!
Идти осталось немного. Через два шага обрывается в воду борт.
— Стой!