— Офицер, сдавший оружие врагу, не имеет права сажать других под арест!
Даже мичман Джевад опешил от неожиданности. Открытое неповиновение офицеру грозило трибуналом — законы военного времени продолжали действовать. Отступать, однако, было поздно.
— Под арест пойдете вы, а не мичман! — продолжал Назым.
Офицер был связан, отправлен в кают-компанию. Выбрали комитет. Но он не успел собраться, как на палубе появился начальник училища.
Это был опытный боевой офицер. Быть может, благодаря его опытности мальчишеский бунт на корабле кончился для них сравнительно благополучно.
— В чем дело, господа?
В голосе его были дружелюбие и симпатия. Он и в самом деле любил флотскую молодежь: все вокруг шло прахом, только на них, на этих ребят, верящих в справедливость и честь, была надежда.
В ответ раздалось несколько голосов одновременно.
— Я ничего не слышу, господа. И потом толпа отнюдь не лучший вид флотского строя. Прошу построиться и высказать все, что вы желаете, по порядку!
Ничего другого не оставалось, как встать в строй. Когда порядок был восстановлен, начальник сказал:
— Я слушаю вас!
Команда растерялась. Кое-кто решил пойти на попятный.
— Ложек, вилок не хватает на камбузе!
— Люльки обрываются! Интенданты разворовали концы!
Дело принимало комический оборот. Бунт из-за ложек!
Назым сделал шаг вперед. Приложил руку к бескозырке.
— Мой миралай! В Стамбуле бесчинствуют иностранные солдаты, в Анатолии идут бои, а вы выдаете нам учебные винтовки…
Его поддержал мичман Джевад:
— Мы требуем, чтоб нам дали возможность сражаться!
— Я доложу о ваших требованиях везирю! — пообещал миралай. — А сейчас прошу вахтенных занять места и разойтись…
На следующий день на столах было разложено по две ложки и по две вилки на каждого. Люльки подвязаны новыми концами. А через неделю перед обедом сыграли сбор.
Ярко светило солнце, пробивая лучами сине-зеленую, как Изразцы бурсских мечетей, воду Мраморного моря, сверкало на меди горнистов, на желтых надраенных пуговицах мундиров.
Начальник прочитал приказ. Под звуки горна и барабана Назыму, Джеваду и еще троим вручили свидетельства об увольнении с действительной службы. Так закончилась его военная карьера…
Во времена султана за выступление в защиту независимости и бунт на военном корабле он был отчислен из флота, а в годы независимой республики его осудили на двадцать восемь лет тюрьмы по лживому обвинению в подстрекательстве военных к мятежу. То была расправа, а не суд. Но почему именно такой предлог был выдуман для расправы? Здесь была какая-то чудовищная издевательская ирония…
Назым вскочил с табуретки. Джелиле-ханым с кистью в руке поглядела на него поверх очков. На расстоянии она видела еще хорошо.
— Ну, что ты за непоседа, Назымушка! Десяти минут не можешь на месте высидеть!
Путаясь в полах длинной, как халат, шинели — на ветру было все-таки еще свежо, — он встал у нее за спиной. Бросил взгляд на портрет.
— Ну что? Опять не по-твоему? Не нравится? — грустно спросила Джелиле-ханым.
— Не в том дело, мамочка, нравится или не нравится. Не могу никак объяснить — тебя привлекает красота и ты ее копируешь, а живопись не копия действительности…
— Что поделать, Назымушка, если я люблю красоту? Разве это так скверно?
— Ну как мне лучше это сказать?.. Я думаю, что портрет прекрасной женщины, конечно, прекрасен. Но так же прекрасен может быть и портрет крестьянки Айше, желтой от малярии и худой от голода, как скелет. Вот погляди на Махмуда из камеры голых… Минуточку!..
Он сорвался с места и побежал к себе в камеру. Джелиле-ханым осталась одна перед портретом на мольберте.
На майдан погреться на солнышке выползли два арестанта из той самой камеры голых № 72, о которой говорил Назым. Один — громадный, как скала, — его так и звали Скала, другой — остроносый, с бегающими глазками, по тюремному прозвищу Скверный. Оба грязные, в лохмотьях, заросшие.
Скверный не отрывал глаз от бетонных плит — найди он окурок, можно поставить его на кон. Авось за окурок выиграет пять, за пять окурков — сигарету, а там, глядишь, целую пачку. Пачка — уже капитал.
Скала первым заметил старую женщину в черном. И застыл от изумления. «Прости меня, аллах, — пронеслось у него в голове. — Старуха, а пишет образа, грех-то какой». Он и не заметил, что проговорил эти слова вслух.
Как большинство крестьян, он с детства помнил наставления муллы: изображать животных, а тем паче людей — дело неверных. Гяуры поклоняются этим картинкам. Не знают, грешники, что поклоняться можно только аллаху.
Скверный, услышав его слова, очнулся. Оба подошли по-бчиже.
— Смотри, точь-в-точь Назым-бабá[14]
!— И волосы. Ну словно вылитый!
— Глаза голубые!
— Старуха на мусульманку похожа, а гяурским делом занялась!
— Вот, Скала, язви твою веру, — вдруг взъелся Скверный, — голова у тебя и впрямь камнями набита! Да это же мать Назыма-баба, невежа ты этакий!
На майдане показался Назым с картиной под мышкой. За ним надзиратель Талиб. Обитатели камеры голых растаяли бесшумно, как тени.
Назым, показывая матери портрет, продолжил дискуссию. Помогал себе жестами — рукава летали по воздуху.