Возвращаясь из очередной командировки, отец непременно вспоминал об истопнике и говорил: «Кричит „Р-раньше можно было… А то как же, цел мужик“». Потом он приехал и сказал, что истопник исчез, куда, неизвестно. Судьба и внешность этого человека были мне неведомы, однако образ глубоко проник в память и остался в ней на всю жизнь, так же, как черты товарищей отца, с которыми он познакомился на Севере, приезжавших изредка в Москву и останавливавшихся у нас.
Иосиф Николаевич работал директором лесозавода. Светловолосый, с обветренным лицом, молчаливый, основательный, он был такой, каким обычно представляют северян. Они с отцом любили попить чайку, конечно, из самовара. Покурить. Еще Иосиф Николаевич уважал пуншик. Так ласково он называл крепкий чай с доброй добавкой русской горькой. Иногда он разбегался что-то сказать, однако после «так сказать…» останавливался. Да и это «так сказать» он произносил скороговоркой. Быть может, наедине с отцом он не был столь лаконичен.
Биография у Иосифа Николаевича сложилась нестандартная. В гражданскую войну партизанил на Севере против англичан, был командиром. Англичан прогнали. Его наградили орденом Красного Знамени. Единственным в те годы орденом. Однако награду принять отказался, так как на предложение ехать в дальние края продолжать воевать против белых ответил: «Мы выгнали, пускай те сами выгоняют». Позднее стал членом партии, но орден так и не принял, счел неудобным. Учился в Промакадемии. Женился в партизанскую пору на Юзефе, Юзефе Доминиковне, она тоже была партизанкой. Ладно прожили всю жизнь. Он молчал, а Юзефа Доминиковна говорила за себя, за него и еще дополнительно. Их старший сын Шура учился в Москве в Военном авиационно-техническом училище. Внешне был похож на отца. Он частенько заходил к нам, когда бывали увольнительные. Он был на несколько лет старше меня, но относился ко мне внимательно. Случалось, болел за меня, когда я играл в шахматном блиц-турнире в Парке культуры. Я сыграл удачно, и он был доволен. Дважды мы побывали в театре «Ромэн». Там в спектаклях выступали очаровательные молоденькие артистки. Шура сказал, что надо попытаться познакомиться, но, подумав, авторитетно добавил, что мне рано.
Другой северянин – Иов Иванович – хоть и был настоящим помором, но говорил не умолкая. Он был шумлив и добр. Во время всесоюзной переписи населения, когда почему-то национальность предлагали выбирать по вкусу, он сказал: «Пишите меня норвежином».
Записали. Иов (отец называл его Ёва) говорил, что дед его был норвежином. Вероятно, так и было. Норвежские рыбаки и моряки общались с поморами. Что же касается слова «норвежин», то оно в Ёвиных устах никого не удивляло. Он говорил «диаграфма», вместо диафрагмы, хотя в царской армии служил фельдшером.
В преддверии ежовщины такой выбор национальности мог сыграть роковую роль. Однако пронесло.
Василий Михайлович, тишайший бухгалтер, сказал своей жене: «Не плачь, я все знаю». Он незадолго до этого приезжал в Москву на операцию. Его вскрыли, обнаружили рак, операция запоздала. Ему, как водится, сказали, что все в порядке. Жене сказали правду. Она ухаживала, а Василию Михайловичу становились все хуже. Трудно стало есть, а вернее сказать, принимать пищу. Однажды он отказался от теплого молока, а жена отошла к окну, укрылась за длинной занавеской и тихонько заплакала. До этого Василий Михайлович делал вид, что он про смертельную болезнь ничего не знает. Быть может, думал, что жене от этого легче. Наверно, мало кто способен на такое мужественное поведение.
Голос у Василия Михайловича был такой, будто он опасается побеспокоить собеседника. Говорил он немного. Иногда с интересом слушал меня, мальчишку. Спрашивал о школе, о спорте, о шахматах. А глаза были внимательные, серьезные. Вот только цвета их я не запомнил.
А взгляд врезался в память. Умный и добрый.
Приятель, а может быть, друг отца не часто, но регулярно навещал его. Это был седой человек с аккуратным пробором, слепой на один глаз. Он пострадал от казачьей нагайки в 1905 году, во время революционных событий, в которых принял участие. В эмиграции, в Париже, он овладел французским языком. Я знал, что в прошлом он был социал-демократом, то есть меньшевиком, что в Париже ему довелось слышать Ленина, который выступал на французском. С отцом он тихо общался за чаем. О чем они говорили, я, естественно, не знал. Отца политика не интересовала, он к ней относился весьма скептически. Отец звал своего товарища Исаем, а отчества я не помню. Со мной он разговаривал, понятно, очень редко. Мне казалось, что он вообще любил больше слушать. Говорил же тихим голосом и слегка невнятно.
С юных лет меня учили, что есть генеральная линия партии и есть уклонисты. Меньшевики – правые уклонисты. А на вопрос, какой уклон хуже – правый или левый – следовал остроумный ответ: оба хуже.
Как-то Исай поговорил со мной. Я затронул вопрос о социализме.
– Да какой же это социализм? – неожиданно четко и твердо сказал он. – Это же государственный капитализм, да еще в примитивнейшей форме.