— Хочешь сказать, что твоя страна — воплощенная справедливость?
— Страна — да. Хоть, как в любой большой стране, есть у нас и лжецы, и воры, и прочие человеческие ошметки. Но они не разговаривают громче всех, и не они определяют все.
— Ты убежден?
— Абсолютно. Я не любил бы свою страну так, как люблю, если бы она была иной. Я ушел бы в оппозицию, но крайней мере жил бы иначе.
— А так ты «за»? — меланхолически спросил Виктор, снял часы с запястья и покачал их возле уха. — А то нынче многое модно вполсилы, даже патриотизм…
— Еще и как! — сказал я. — Еще и как «за». Ты же сам знаешь.
Мы помолчали, прежде чем переглянуться.
— Ты очень страдал? — спросил я. — Знаешь, взрослость и в том, чтобы суметь понять себя и других.
— А ты? — не ответил Виктор. — Ты же хочешь сделать кино о том, что люди забывчивы, возродить образы всех поражений и всех побед.
— Это у тебя, Виктор, было два поражения. А у меня — одно поражение и одна победа. В этом разница.
Он еще раз внимательно взглянул на меня и поднялся:
— Надо идти. Иногда я думаю, как во времена, когда нам было хуже всего, кто-то клацал на счетах и щелкал на арифмометре. И в Париже подсчитывали количество снарядов и бомб, и в Лондоне подсчитывали, и в Берлине, и в Москве. Хорошо, что не все снаряды попали в цель. Сделай кино и про это.
— У нас во время войны была известна история, когда офицер вызвал на себя огонь собственной артиллерии, потому что фашисты обрушились на него густой массой, и он предпочел погибнуть, а не пустить их.
— Это не для меня, — сказал Виктор. — Созвонимся вечером. Ты читал их писателя, он же летчик, Антуана де Сент-Экзюпери? Из благородной, богатой семьи, пошел простым пилотом, полетел куда-то и не вернулся. Возможно, если бы он не вызывал огонь на себя, было бы на свете побольше красоты.
— А может быть, напротив. А может быть, фашистские бомбардировщики, сбитые Сент-Экзюпери, и не долетели до Парижа, до Киева и до Лондона…
Виктор поклонился и медленно ушел от меня, ничего не ответив.
…Я шел по Монпарнасу, знаменитому бульвару, бывшему пристанищем европейской богемы еще в начале века. Здесь растекались водовороты голодных писателей и художников, работавших до истощения, безжалостно к себе, но подчас и гениально.
Интересно было идти по бульвару снизу, от некогда знаменитой «Курящей кошки» к «Ротонде», «Куполу», «Дому», где сидели респектабельные посетители, подавались напитки, и не снившиеся истощенным художникам полвека назад. Решившись, я глотнул в «Куполе» стаканчик перно с водой за добрую память хороших людей и вспомнил, как Хемингуэй в «Празднике, который всегда с тобой» рассказывал о Паскине, пьяненьком веселом художнике, чью работу я увидел на стене тбилисской мастерской Гудиашвили. Времена соединяются нерасторжимо, судьбы соприкасаются; странно, что кто-то может не ощущать этого единства времен и судеб.