– И возьми ты это: мы с тобой были материально обеспечены; я даже очень хорошо, ты – как-никак, а все же ни в чем не нуждался. Так что наша чистота до известной степени может быть отнесена на счет душевного спокойствия за будущее… Но Ползиков был беден, отец его – скромный чиновник контрольной палаты в губернии, – много ли мог дать ему? – ему едва-едва на проезд хватало, теплой одежды не было у него… А какими огненно-верующими глазами смотрел он в будущее?! Куда нам с тобой! А потом, потом, когда он сделался писателем-бойцом, разве не он зло смеялся над нашим тогдашним бессилием, самобичеванием и бесплодным исканием дороги?.. "Эх вы – барчуки, барчуки! – кричал он. – Ходите вы вокруг леса, да все дороги ищете, да чтобы дорога была ровная да хорошо протоптанная… А вы без дороги идите, напролом, да грудью проложите-ка тропинку, а мы вам спасибо скажем…" Вот что он говорил тогда, и стыдно нам было, мне по крайней мере, и может быть ему-то его правдивой насмешке я и обязан своим душевным равновесием… А теперь… Что же это такое?
– Многое тут было причиной, Дмитрий Петрович, – ответил Бакланов, – а главное – столица. Не будь это в столице с ее нервы развинчивающею атмосферой, пропитанной жгучими, ядовитыми и манящими к себе удовольствиями и комфортом, быть может и Зоя Федоровна… ты знаешь про нее? (Рачеев кивнул головой). Да, так и она, быть может, призадумалась бы попристальней над своим дурацким поступком. А ведь с этого у него началось. Знаешь, когда человек чувствует себя лично несчастным, то он многое себе прощает. А тут ему все как-то не везло по части литературной работы… А подспорья в виде ренты, как у нас с тобой, не было… Комфорт не мозолил глаза… Ну, словом, тут все как-то смешалось спуталось… Бросим, бросим эту тему, Дмитрий Петрович… Я просто боюсь ее… Это поведет меня к излияниям, которые меня окончательно расстроят. Их отложим на после…
– Бросим, бросим, коли ты так хочешь!.. – промолвил почти с досадой Рачеев. Ему не нравилась в приятеле эта боязнь тяжелых тем и как будто сознательное недоговариванье чего-то. Да и сам он начинал явственно ощущать в душе какую-то горечь от всех этих сцен и разговоров. Припоминая все, что он видел и слышал за этот день, он убеждался, что самое здоровое впечатление произвели на него женщины. Перед ним рисовался образ девушки с золотисто-рыжими волосами, скромной, выдержанной, должно быть, ограниченной, но не глупой, рассудительной и симпатичной. Но этот образ как-то незаметно и мягко тускнел, когда в воображении его раздавался звонкий, открытый смех Катерины Сергеевны и живой непрерывный каскад ее речей – кокетливых и остроумных; припомнилось ее оживленное красивое лицо, румяные от волнения щеки и озаренные умом глаза. "Почему Ползиков назвал ее психопаткой?" – думалось ему. Напротив, Рачееву, в том счастливом настроении, в каком он застал ее, она казалась вполне нормальной, здоровой женщиной.
– Послушай, Дмитрий Петрович, – сказал Бакланов после довольно продолжительного молчания, – я к тебе шел не без дела…
– Я к твоим услугам, – машинально произнес Рачеев, еще погруженный в свои думы.
– Давеча я говорил тебе об одной интересной, даже, если хочешь, замечательной женщине, Евгении Константиновне Высоцкой.
– Ах, да, да! Должно быть, это в самом деле нечто удивительное, коли о ней все так много говорят. Я еще всего только несколько часов в Петербурге, а уже успел наслышаться о ней чудес: и от тебя, и от Катерины Сергеевны, и от Ползикова…
– Как? И Ползиков упоминал о ней? – с удивлением спросил Бакланов.
– Да, и в очень возвышенных выражениях…
– Гм… Да… В трезвом виде он ее бранит и смотрит на нее исподлобья, но я всегда подозревал, что в глубине души он готов целовать ее ноги… Так дело вот в чем. Надо тебе знать, что я еще вчера, тотчас по получении твоей телеграммы, сообщил ей о твоем приезде. Она очень, очень заинтересовалась тобой как настоящим "делателем нивы".
– Ну вот, ты уже, по обыкновению, сочинил целую поэму!
– Нимало. Сказал сущую правду… И вот я сейчас получил от нее записку. Прочитай, так как она и тебя касается…
Он передал Рачееву надорванный конверт из толстой шероховатой бумаги, с надписью на нем твердым, красивым и необыкновенно энергическим почерком: "Николаю Алексеевичу Бакланову". Бумага была такая же, и Рачеев тут же мог констатировать, что от нее не несет никакими духами. Письмо было написано тем же почерком и заключалось в следующем:
"В пятницу вечером у меня соберутся добрые и недобрые друзья, наши общие знакомые. Будет приятно видеть Вас, Николай Алексеевич. Пожалуйста, приведите Вашего вновь объявившегося друга, Рачеева, о котором вы насказали мне столько чудес. Жду вас не иначе как с ним. Е. Высоцкая".
– Это значит, мы с того и начнем, что будем рассматривать друг друга как чудо!..
Бакланов рассмеялся.
– Это уж ваше дело! – сказал он. – Так идем? В пятницу?
– Да отчего же не пойти? Я вообще буду охотно ходить туда, где людно!..