— По-моему, это роман. Там про искателя приключений, которого зовут Да Вэй и который на корабле поплыл в Америку, и про героиню по имени Четвертое Мая, которая пересекает пустыню Гоби…
Я посмотрела еще пристальней, но по-прежнему не могла прочитать ни слова.
— Было время, когда люди целые книги переписывали от руки, — сказала мама. — Русские называли такое «самиздатом», китайцы… ладно, допустим, никак особенно мы это не называем. Смотри, какая эта тетрадка грязная, на ней даже трава налипла. Кто знает, сколько людей носило ее с собой… Лилин, она ведь на много десятилетий тебя старше.
«А что меня не старше?» — подумала я. И спросила, не папа ли ее переписал.
Мама покачала головой. Она сказала, что почерк дивный, что это работа обученного каллиграфа, а папа писал так себе.
— В этой тетрадке — одна-единственная глава из какой-то длинной книги. Вот тут написано: «Номер семнадцать». Кто автор, не сказано, но вот смотри, название: «Книга записей».
Мама отложила тетрадь. Отцовские бумаги на обеденном столе походили на заснеженные горные пики — они нависали над краем, готовые вот-вот обрушиться и сойти лавиной на ковер. Вся наша почта тоже лежала тут же. С Нового года маме шли письма из Пекина — соболезнования от музыкантов Центральной филармонии, только недавно узнавших о папиной смерти. Мама читала эти письма со словарем, потому что они были написаны на упрощенном китайском, которого она не знала. Моя мать училась в Гонконге и там овладела традиционным китайским письмом. Но в пятидесятых годах на материке, в коммунистическом Китае, было узаконено новое, упрощенное письмо. Тысячи слов стали другими; например, «писать» (
— Холодно тут, — прошептала я. — Давай переоденемся в пижамы и пойдем спать.
Мама глядела на тетрадку, даже не притворяясь, что слышит.
— Матушка утром устанет, — настаивала я. — Матушка двадцать раз нажмет на «отложить сигнал».
Она улыбнулась — но глаза за стеклами очков стали вглядываться во что-то еще пристальней.
— Ступай спать, — сказала она. — Не жди матушку.
Я поцеловала ее в мягкую щеку.
— Что сказал буддист в пиццерии? — спросила она.
— Что?
— «Мне все едино».
Я расхохоталась, застонала и расхохоталась снова, затем вздрогнула при мысли о жертве телеубийства и его тестообразной коже. Мама с улыбкой, но твердо подтолкнула меня к двери.
Лежа в кровати, я поразмыслила о кое-каких фактах.
Во-первых, о том, что в своем — пятом — классе я превращалась в совершенно другого человека. Я там была такая добренькая, такая уживчивая, такая старательная, что иногда даже думала, что мой мозг с душой существуют по отдельности.
Во-вторых, о том, что в странах победнее людям вроде нас с мамой не было бы так одиноко. По телевизору в бедных странах вечно толпы, а битком набитые лифты поднимаются прямиком к небесам. Люди спят по шестеро в одной кровати, по дюжине в одной комнате. Там всегда можно высказаться вслух и знать, что кто-то тебя да услышит, даже если не хотел. По сути, наказывать людей можно так: вырвать их из круга родных и друзей, изолировать в какой-нибудь холодной стране и расплющить одиночеством.
В-третьих — и это был не столько факт, сколько вопрос: почему наша любовь так мало значила для папы?
Должно быть, я заснула, потому что вдруг проснулась — и увидела, что мама склонилась надо мной и кончиками пальцев гладит меня по лицу. Днем я никогда не плакала — только ночью.
— Не надо, Лилин, — сказала она. Она много чего бормотала.
— Если тебя запрут в комнате и никто не придет тебя спасти, — спросила она, — что ты будешь делать? Придется тебе колотить в стены и бить окна. Придется тебе вылезать и спасаться. Ясно же, Лилин, что слезы не помогают выжить.
— Меня зовут Мари, — завопила я. — Мари!
— Кто ты? — улыбнулась она.
— Я Лилин!
— Ты Девочка, — мама употребила ласковое прозвище, которым называл меня папа, потому что слово 女 означало и «девочка», и «дочка». Папа любил шутить, что у него на родине у бедняков не принято было давать дочерям имена. Мама тогда хлопала его по плечу и говорила по-кантонски: «Хватит забивать ей голову мусором».
Под защитой маминых объятий я свернулась в клубок и снова заснула.
Позже я проснулась от того, что мама тихонько размышляла вслух и хихикала. Утра той зимой были непроглядно темные, но неожиданный мамин смешок пронесся по комнате, как жужжание обогревателя. Ее кожа хранила запах чистых подушек и сладкий аромат ее османтусового крема.
Когда я шепотом позвала ее по имени, она пробормотала:
— Хи…
И потом:
— Хи-хи…