Сказочной красоты торосы крепостной стеной окаймляли льдину. Их грани сверкали, на них больно смотреть. Как жаль, что этот чудный каприз природы недолговечен, что первые же подвижки льда превратят крепостную стену с башнями и бойницами в груду бесформенных обломков. Самый красивый торос я видел, пожалуй, на СП-15, полярники назвали его «Шапка Мономаха» — настоящее произведение искусства! Сколько километров пленки было выстрелено в этот торос, величавый и равнодушный, неправдоподобное «диво дивное»! Мне он запомнился и тем, что, сфотографировавшись на его вершине, я потерял бдительность и спустился вниз с восьми метров значительно быстрее, чем хотелось бы, — к счастью, без серьезных последствий.
Я ходил вдоль торосов и бормотал про себя фразы, с которых решил начать будущую повесть о дрейфующей станции: «Кто сказал, что Северный Ледовитый океан однообразен и угрюм? Разве может быть таким залитая весенним солнцем макушка земного шара? Протри глаза, и ты увидишь дикую, необузданную красоту страны вечных дрейфующих льдов. Какая же она однообразная, чудак ты этакий, если у нее полно красок? А вымытые желтые лучи солнца, извлекающие изо льда разноцветные снопы искр? Только здесь и нигде больше ты не увидишь такого зрелища — разве что в Антарктиде полярным летом…»
— Далеко не отходите, — окликнул меня Красноперов, — всякое бывает.
Меня это даже обидело: будто не я на станции Беллинсгаузена провалился в ледяную воду и голым обсыхал потом в дизельной. Научен! Услышав мою отповедь, Лукин усмехнулся: самый, после Романова, бывалый в нашей компании Саша Чирейкин, видевший в Арктике все, на днях стал измерять глубину снежного покрова — и вдруг исчез. «Спасение утопающих — дело рук самих утопающих»: пока подоспели товарищи, Саша забросил бур на край трещины и выбрался из воды, температура которой была 1,7 градуса… Впрочем редко кто из профессионалов-полярников избежал за годы зимовок и дрейфов этой участи: хоть разок, но приходилось окунаться, и не по своей воле; «моржей» среди полярников я как-то не встречал… Когда спустя много лет мне довелось принять участие в одной спасательной операции, возглавляемой Лукиным и вертолетчиком Владимиром Освальдом, мы с огромным сочувствием смотрели на человека, который пробыл в ледяной воде около десяти минут…
Между тем в натопленной палатке снова застрекотал движок лебедки: на бегущем тросе один за другим появились батометры с пробами воды, а в журнал были занесены различные данные — температура на различных глубинах и прочее. Пробы аккуратно разлили по бутылочкам — для химического анализа, и Лукин красным карандашом закрасил еще одну точку на своей карте.
А часа через три — опять поиск льдины для посадки, дымовая шашка, «прыгуны» на лед и очередная океанологическая станция…
НА БОРТУ ЛИ-2
За сутки мы выполнили три точки: это двадцать часов полетов и работы на льду. Я написал «мы», припомнил «мы пахали» и подумал, что мой вклад в указанные три точки, пожалуй, не был решающим. Более того, даже в работу дежурного по камбузу, в которой мне когда-то не было конкурентов, я на сей раз внес элемент халтуры и очковтирательства.
Из записной книжки: «Санин — обманщик! — заявил Романов. — Картошку не почистил, сосиски не сварил. Высадить его на лед с трехдневным запасом сухарей!»
Этих справедливых обвинений я не слышал — спал без задних ног на баке с горючим, спал, потеряв стыд и совесть. Я так устал, что забрался на бак с третьей попытки — как пресловутый интеллигент в пенсне на лошадь. Растренированный, изнеженный щадящим режимом московской жизни, я за сутки превратился в развалину. (Из записной книжки: «Вспомнить Стендаля: „Развалины прекрасно сохранились“ — из этюдов об Италии».) Совершив беспримерный подвиг и вскарабкавшись на бак, я покосился на карманное зеркальце и сочувственно вспомнил ослика Иа-Иа, который, увидев свое отражение в воде, горестно воскликнул: «Душераздирающее зрелище!» Я был сер, небрит, изможден и, судя по глазам, либо до последней степени туп, либо мертвецки пьян: покажись я в таком виде в цивилизованном обществе, не миновать бы мне вытрезвителя. Впервые в экспедициях какая-то шестеренка в моем организме раскрутилась не в ту сторону, и я перестал «держать холод» — замерзал, как не замерзала ни одна бездомная дворняга. Хотя одет я был как капуста (две пары белья, конькобежные рейтузы, спортивные брюки, два свитера, кожаный костюм, каэшка), ветер пробивал одежду, словно газетную бумагу, морозя шкуру и добираясь до потрохов. Забегаю вперед: по-настоящему отогрелся я не скоро, в первые недели по возвращении меня трясло и крутило под несколькими одеялами, как белье в стиральной машине; сначала озадаченные врачи испытывали на мне шаманские комбинации из разных снадобий, а когда консилиум единодушно приговорил меня к больнице, я с испугу выздоровел — как тот больной, которого Уленшпигель вылечил свежим воздухом.