Герасиму Охватюхину не было ни малейшей нужды, как он сам постоянно говорит, «подражать, например, разным там немецким затеям, потому как, хе! ежели Гараська Охватюхин не едал хлебов из семи печей, так кто же, кроме его, и ел их, – господи ты боже мой! У Гараськи-то перо одно парадное было на шапке, так и то пятьсот рублев стоило! Вот перушко каково, – ха, ха, ха! Подарил то перушко Гараське московский купец Трепачев, тятенькой нонешним-то трепачевцам приходится, какие теперича, ха, ха, ха! по чугункам-то ездят с мамзелями с разными. Прочугунятся небось – промамзелятся, – подожди!»
– А вы говорите, – в упор уже обращался старик к жалующимся на безвременье соседям, – вы же все, например, толкуете насчет своих квасов алибо главизны сомовьей, – ха, ха, ха! Чем же вы после того супротив меня будете, когда подо мной завсегда тридцать троек битюцкой али аргамацкой породы хаживало, – а? Ха, ха, ха! В самый Кеив ведь али даже в Аршаву тройки-то охватюхинские заезживали, – так-тось, други мои сердечные, а не токма што…
Новый элемент вступается в шоссейные разговоры. Он считает своей обязанностью поддержать хвастливые речи старинного удальца, и поддержка эта оказывается тем действительнее, что элемент представляется в виде необыкновенно сумрачного субъекта с огромными глазами и с впалыми бледными щеками, сплошь обросшими густыми черными волосами. Унылый бас, нанковый линючий подрясник и порыжелая плисовая шапочка, надетая на кудлатую голову, рекомендовали субъекта за одного из тех странников, которые вечно шатаются из одного монастыря в другой, отдыхая от этих кочевьев у знакомых мужиков, мещан и купцов и платя им за гостеприимство теми чудодейственными рассказами про дива пространного божьего мира, от которых поднимаются дыбом волосы на головах людей, одеревеневших было от нескончаемого однообразия захолустной сельской жизни.
– Полетали на троечках дяди Герасима всласть, аки бы на крилах ветряных летывали, – проговорил сумрачный странник с глубоким вздохом, от которого его унылый бас делался еще унылее и, так сказать, готовнее до глубокой боли ущипнуть суеверные сельские сердца протяжными повествованиями о разнообразном зле, властительно будто бы царящем во всех точках земного шара.
– А, а! – восклицал Охватюхин, по своему обыкновению злорадно подсмеиваясь. – Што же это ты об охватюхинских тройках жалеть принялся? Чего же их жалеть-то, друг, – ха, ха, ха! Вон чугунка под носом, – попроворней, пожалуй, моих конев-то будет, потому она огнем действует…
– И разжеся огнь в сонме их, и в пламень попали грешники, – простонал странник своим зловещим голосом. – Вот какие слова говорю вам насчет чугунки, – торжественно обратился он к приворотным сокомпанейцам, – и слова эти я вам сказываю не от себя. Вот вы их восчувствуйте!..
– Чего там восчувствовать-то? – оживленно и хором гаркнули сокомпанейцы. – Мы от этой железки-то давно уж кушаками животы подтянули, бурчит, на скотину от ней падеж пошел, – собаки даже путевой во всей деревне нет…
– И разгневася яростию господь на люди своя и омерзи достояние свое… Вот она, железка-то, какова! – с глубоким трагизмом отрезонил странник. – Кто настояще, – говорил он, как бы уясняя что-то, – вникает в Писание, тот понимает, что, как и к чему… Дело хвалить нечего, сами вы видите… На ваших, кажется, глазах-то…
– Как не видать? Давно видим, што дело не к руке, – снова запевал хор, оживляясь все более и более своей излюбленной песней о несподручной железке и о различных великих и богатых милостях, раскатывавшихся некогда, в очью всех, по гладко укатанным каменным дорогам на беззаботную и сладкую потребу всех пришоссейных утроб.
Усерднее всех распевали эту песню Герасим Охватюхин и странник. Они, в то время, когда разношерстные бороды вытягивали основную песенную поэму насчет маслянистых калачей, забористых квасов и жирных мяс, варьировали ее рассказами о непостижимых для простого ума случаях, решительно невозможных ни на какой другой почве, кроме как на шоссейной.
– По шасе-то какой, бывало, богомолец ходил? – азартно спрашивал странник. – Ноне и нет таких, – все норовят как бы им поскорее в мирское звание, отличиться, потому прельщение везде очень большое пошло. А допрежь того богомолец круглый год странничал по святым местам – и был он сыт, обут и одет, и так надо сказать, што везде принят по милости божией.
– А мы-то, бывало, извозчики-то, – с не меньшею страстностью подхватывал Герасим. – Закатишься эдак, к примеру, в Крым за яблоками али в Сибирь за чаями, – коси малину! Года по три домой-то и не заглянешь совсем.
– Богомолец был в старину настоящий, хороший, – ничуть не слушая Охватюхина, перебивал его речь угрюмый странник. – У нас такие отцы хаживали, такие… В цельную неделю по единой только просвирочке скушивали. Таких подвижников теперича и не найдешь, пожалуй, нигде: рази, может, в затворах где-нибудь пребывают, так ведь они нам, грешникам, ликов своих ни за што не объявят.