– Ну, как я “ему” (или “ей”) скажу, – говорил он, тихо вздыхая, – университет мол не для вас… Вы еврей… там дроби какой-то не хватает… Креститесь… Срам.
Николай Ильич не мог помириться с формальным отношением “Доклада” к такому больному вопросу и подал ректору в Совет отдельное мнение, к которому присоединилось еще несколько профессоров, между прочим И.М. Сеченов. Николай Ильич доказывал, что недопущение евреев в университет действует развращающим образом на студентов-христиан, приучая их пользоваться незаслуженно-привилегированным положением. Ректор заметил, что записка никакого практического значения иметь не будет.
– Будет иметь принципиальное, – спокойно возразил Николай Ильич.
– Через сто лет, – прибавил находившийся при этой беседе другой профессор.
– Тем хуже для нас, – сказал Николай Ильич.
Эрудиция ученого в соединении с огромной – вглубь и вширь – образованностью сообщала беседе с Николаем Ильичем тем больший интерес, что она была совершенно свободна от самодовольного педантства, которым так несносны патентованные специалисты.
Скромность Николая Ильича была не внешняя, напускная скромность, за которой так часто таится ненасытное тщеславие. Она вытекала из самых корней его природы. Поэтому она не только поражала, но и заражала других, – создавая вокруг него особенное, высокое настроение – “Я рожден быть секретарем, а не президентом”, – говаривал он со своей милой, чуть-чуть иронической усмешкой: “Только захочу вознестись – а в голову, как нарочно, лезет Карлейль или Тан. Ну и готово! Садись, брат Стороженко, на свое место”…
Николай Ильич совсем не принадлежал к тому типу людей, которых можно назвать “именинниками жизни”. Он не блистал красноречием, не обворожал любезностью и был совершенно чужд тонких, дипломатических талантов, которые помогают их обладателю, не задевая сытых волков, платонически сочувствовать ободранным овцам. И, однако, не было никого, кто, случайно встретившись с ним на жизненной дороге, не отметил бы этой встречи, не почувствовал бы желание остановиться, подойти поближе и пробыть подольше возле этого, на первый взгляд несколько сурового человека, с сократовским черепом и внимательными, озаренными внутренним, тихим светом глазами. В чем же заключалась тайна обаяния и влияния Николая Ильича на людей самых разнообразных классов и видов? Его ведь любили умные и глупые, богатые и бедные (бедные больше), знатные и незаметные, прославленные знаменитости и никому не известные труженики. Мне кажется, что всех влекла к нему небывалая душевная гармония его личности, та пленительная прямота и простота, с которой он подходил к человеку, словно каждый мог его чему-нибудь научить. Он был то, что Шиллер называет eine Schone Seele[342]
, а Флобер – une grande nature[343]. Отличительная черта таких натур – неустанный интерес ко всему сущему и какая-то наивная беспечность, с которой они расточают свои душевные и умственные богатства. Ободрить начинающего, поднять дух неудачника, приютить, обогреть, рассмешить остроумной шуткой – на это Николай Ильич был мастер. Обыкновенно собственная печаль заслоняет от нас чужие печали, а Николай Ильич умел радоваться чужой радости и тогда, когда его собственное сердце изнывало от тоски и боли.На пути дружеских воспоминаний о выдающемся человеке всегда лежит неуклюжий камень, о который трудно не споткнуться. Вместо того, чтобы говорить об ушедшем – “друг” невольно начинает повествовать о самом себе, а это редко бывает интересно. Когда Николая Ильича упрекали за то, что он, знавший столько замечательных людей, не пишет мемуаров, он неизменно выставлял этот аргумент – “Боюсь! Опасная штука, эти мемуары. Начнешь о знаменитом человеке и вдруг: – я мол сам тоже душка. Оглянуться не успеешь, как уж налгал или нахвастал. Вот неудачников моих пристроить – очень бы хотелось”, – прибавляет он, вздыхая и покачивая головой. Заветной мечтой Николая Ильича было написать историю русских талантливых неудачников: Прыжова, своих товарищей Рассадина и Гладкаго. В особенности же его увлекала трагическая судьба одного малороссийского народного ходока. Это был крепостной крестьянин, самоучка, который после всевозможных мытарств, в поисках “за правдой”, отправился в Петербург, дошел до Николая Павловича, очутился в Петропавловском каземате и там пропал. Получив доступ в архивы III-го Отделения, Николай Ильич совершенно случайно набрел на пожелтевшую рукопись – автобиографию злосчастного “искателя правды”, прочитал ее, умилился и стал переписывать, чтобы сохранить этот драгоценный материал. Но болезнь развеяла все планы. Поездки в Петербург становились невозможны, и мечта о “пристройстве” неудачников так и осталась неосуществленной.