Ай, да не приставайте к нам с глупостями, нам нужен абажур, нам вон туда, я верчу головой, мелькают веники, корзинки, крашеные деревянные яйца, поросенок — не зевай, все, пошли назад. Где он? А, вот. Продираемся сквозь толпу назад, папа с абажуром, еще темным, молчаливым, но уже принятым в семью: теперь он наш, он свой, мы его полюбим. И он замер, ждет: куда-то его несут? Он еще не знает, что пройдет время — и он, некогда любимый, будет осмеян, низвергнут, сорван, сослан, а на его место с ликованием взлетит новая фаворитка: модная белая пятилопастная раскоряка. А потом, обиженный, изуродованный, преданный, он переживет последнее глумление: послужит кринолином в детском спектакле и навсегда канет в помоечное небытие. Сик транзит глориа мунди.
— Папа, купи вон то, пожалуйста!
— Что там такое?
Веселая обмотанная баба, радуясь покупателю, вертится на морозе, подпрыгивает, потапывает валенками, потряхивает отрубленной золотой косой толщиной в канат:
— Купите!
— Папа, купи!
— Ты с ума сошла?! Чужие волосы! И не трогай руками — там вши!
Фу-у-у, ужас какой! Я обмираю: действительно, огромные вши, каждая размером с воробья, с внимательными глазками, с мохнатыми лапками, с коготками, цепляются за простыню, лезут на одеяло, хлопают в ладоши, все громче и громче… Опять загудел бред, закричал жар, завертелись огненные колеса — грипп!
…Темная городская зима, холодная струя воздуха из коридора — кто-нибудь из взрослых вносит на спине огромный полосатый мешок с дровами — растапливать круглую коричневую колонку в ванной. А ну марш из-под ног! Ура, сегодня купаться будем! Через ванну перекинута деревянная решетка; тяжелые облупленные тазы, кувшины с горячей водой, острый запах дегтярного мыла, распаренная сморщенная кожа на ладонях, запотевшее зеркало, духота, чистое наглаженное мелкое бельецо — и вжжжжж — бегом по холодному коридору, и плюх! — в новенькую постель: блаженство!
— Нянечка, спой песенку!
Няне Груше ужасно много лет. Она родилась в деревне, а потом воспитывалась у доброй графини. В ее седенькой голове хранятся тысячи рассказов о говорящих медведях, о синих змеях, которые по ночам лечат чахоточных людей, заползая через печную трубу, о Пушкине и Лермонтове. И она точно знает, что если съесть сырое тесто — улетишь. И когда ей было пять лет — как мне, — царь послал ее с секретным пакетом к Ленину в Смольный. В пакете была записка: «Сдавайся!» А Ленин ответил: «Ни за что!» И выстрелил из пушки.
Няня поет:
Колышется кисея на окне, из-за зимнего облака выходит грозно сияющая луна; из мутной Карповки выползает на обледенелый бережок черный чечен, мохнатый, блестит зубами…
…Да, а французский с Марьиванной что-то не идет. Не отдать ли меня во французскую группу? Там и гуляют, и кормят, и играют в лото. Конечно, отдать! Ура! Но вечером француженка возвращает маме паршивую овцу:
— Мамочка, ваш ребенок совершенно не подготовлен. Она показывала язык другим детям, порвала картинки, и ее вырвало манной кашей. Приходите на следующий год. До свидания! О ревуар!
— Не досвидания! — выкрикиваю я, уволакиваемая за руку расстроенной мамой. — Ешьте сами вашу поганую кашу! Не ревуар!
(«Ах, так! А ну вышвыривайтесь отсюда! Забирайте вашего мерзкого гаденыша!» — «Не больно-то надо! Сами не очень-то воображайте, мадам!»)
— Извините, пожалуйста, с ней действительно очень трудно.
— Ничего, ничего, я понимаю!
Ну что за наказание с тобой!!!
…Возьмем цветные карандаши. Если послюнявить красный, он дает особенно гладкий, атласный цвет. Правда, ненадолго. Ну, на Марьиваннино лицо хватит. А тут — громаднющая бородавка. Отлично. Теперь синим: шар, шар, еще шар. И две тумбы. На голову — черный блин. В руки — сумочку, сумочки рисовать я умею. Вот и Марьиванна готова. Сидит на облупленной весенней скамеечке, галоши расставила, глаза закрыла, поет:
Вот и ехала бы ты себе домой! Вот и катилась бы колбаской к своей Катюшеньке.
«…Жорж всегда брал мне халву у Абрикосова — помните?» — «Да, да, да, ну как же…» — «Все было так изящно, деликатно…» — «Не говорите…» — «А сейчас… Вот
Господи! Долго ли нам еще терпеть друг друга?
А потом скверик закрывают на просушку. И мы просто ходим по улицам. И вот однажды вдруг какая-то худая высокая девочка — белый такой комар — с криком бросается на шею к Марьиванне, и плачет, и гладит ее трясущееся красное лицо!
— Нянечка моя! Это нянечка моя!