Когда Шурка в избе один, он смотрит на портрет Василия Егоровича, который висит в простенке. То ли фотограф так постарался, то ли впрямь был такой неотступный взгляд у Василия Егоровича, только Шурке всегда кажется, что он ищет его глазами. Ищет, однако, не строго, а с едва уловимой усмешкой. Тогда и Шурка опускает свои голубые, брусницынские, глаза и тоже едва заметно улыбается. Сказать по правде, об этом человеке он осведомлен больше, чем о родном отце. И мать и старшие ее дети часто говорят о невернувшемся. Еще не так давно мать вслух читала его фронтовые письма. Было это в одну из грустных годовщин его смерти.
В сундуке, где хранятся письма Василия Егоровича, лежат и другие письма — Шуркиного отца. Они притягивают его словно магнитом. Спросил как-то у матери, нет ли у нее фотографии Брусницына, сказала, что нет. Просто не хочет показывать. А между тем все уверяют, что Шурка похож на него. Может, и верно. У матери волосы черные, гладкие, а у Шурки волнистые, как на ветру пшеница. И левая бровь у него слегка приподнята. Значит, было так и у летчика Брусницына.
Сегодня, когда мать уходила на ферму, Шурка, вроде бы углубленный в книгу, сказал:
— Ты не верь, что его в Москве видели. Дядя Степан этого не допускает. Говорит, не такой он человек. Чего ему от нас таиться?
— Вот как! Ты и у дяди Степана побывал? Зачем?
— Так… Повидаться. Дядя Степан говорит — может, он инвалидом стал, обузой тебе быть не хочет.
— Наговорит твой дядя Степан!
— А бывает, памяти человек лишится. Помнишь; картину смотрели?
— Ох, Шурка, Шурка, ты меня не успокаивай. И сам о нем не думай. Забудь. Мало ли чего я сгоряча скажу. Жили мы с тобой без него, проживем и дальше.
Она толкнула дверь и, сгорбившись, вышла. Из окна он проводил ее взглядом. По улице она шла уже прямо, в плюшевой своей потертой жакетке и в клетчатом полушалке. Походка у матери быстрая, а ведь Шурка точно знал, как тяжелы сейчас ее мысли! Ну, ничего, на работе рассеется. На работе-то она веселая, никому виду не подаст, что тошно ей жить без Ивана Брусницына. А Шурка знает. Ему тринадцать лет, и книжки, которые он выпрашивает у библиотекаря, рассказывают ему о многом, о Том, в чем никогда не признаются взрослые своим детям.
В окно кто-то постучал. Шурка выглянул, и сердце его дрогнуло: Мотя!
Он выскочил на крыльцо босой и чуть не смял поднявшуюся на ступеньки Мотю.
— Господи, вот чумовой-то! Давай расписывайся.
— Где, где расписываться?
И наконец, конверт в его руках. Он бросился с ним в избу, охваченный бурной радостью. Ответили! Ай да дядя Степан! Он и тогда уверял, что в военкомате сидят очень аккуратные военные люди. А ведь Шурка даже не открыл им, что он сын летчика Брусницына. Сделал запрос от имени бывшего однополчанина и боевого товарища.
Когда он вскрывал конверт, руки его дрожали. У него хватило выдержки посмотреть сначала на штамп, потом на подпись в конце бумаги. Писал какой-то подполковник Нестеров. В письме было не больше пяти строчек. «Уважаемый товарищ Горячев, — сообщал полковник, — на ваш запрос о летчике Брусницыне сообщаю, что таковой в личном составе армии не значится. Младший Лейтенант Иван Алексеевич Брусницын погиб в 1945 году при выполнении боевого задания».
Шурка сдавленно охнул и уронил бумажку на пол. Он тут же поднял ее и, все еще не веря, прочитал снова. Никак он не ожидал такой вести. Не ожидает ее, вероятно, и мать. Как она воспримет это известие? Какой Брусницын ей нужен — живой или мертвый?
«Не скажу, — решил Шурка, — покажу письмо лет через десять».
Он подобрал валявшийся конверт и сунул в него злополучную бумажку. Положить надо в сундук, на самое дно.
Щелкнув ключом, он приподнял тяжелую крышку и, перегнувшись, стал шарить в сундуке, на ощупь различая одежду. Рука его наткнулась на прохладный атлас материнской кофты. Она берегла ее и носила редко. Желтенькая, с белыми пуговками на груди. Шурка сдвинул ее в сторону и вдруг почувствовал, что в нее завернуто что-то плотное, небольшое, похоже, пачка писем! Отцовские!
Шуркин лоб стал влажным. Взять или не взять?
Он достал из сундука пачку и повертел ее в руках. Мать накрепко перевязала ее шпагатом. В душе Шурки шевельнулась обида. Перед кем она притворялась, что письма Ивана Брусницына ей безразличны? Насупившись, он развязал тугие узелки и вытащил из середины одно письмо, самое толстое. Оно было датировано январем сорок четвертого года.
Каждую минуту могла войти мать. Если она застанет его с письмом, неизвестно, чем это обернется. Пришлось бы сказать всю правду, а он отложил ее на десять лет.
После недолгих раздумий Шурка, чего с ним сроду не бывало, полез на печь. Если скрипнет дверь, он спрячет письмо в валенок. Кирпич был горячим. Шурка подстелил телогрейку и, примостясь поближе к свету, стал читать: