В ответ на эти доводы Синченко поднял лейтенанта на смех, назвав его рассуждения ребяческими. Если далее развивать мысль Егорьева, выходило, что врагами народа будут и написавший о Лучинкове корреспондент, и вся редакция дивизионной газеты, которая пропустила этот материал в печать, ибо при нашей-то бдительности разве возможно такое? Значит, враги все, в масштабах целой дивизии. Но это абсурд, при всей фантазии так не может быть. Что же тогда? — приводил свои доводы Синченко. А то, что материал в дивизионной газете издан вовсе не врагами народа и пропущен самой что ни на есть настоящей советской цензурой. Отсюда вывод: тому должно и нужно было быть. Тогда какой же моральный облик имеет та самая непогрешимая наша армия и советская власть, которая этой армией распоряжается, если об истинных героях умышленно замалчивают лишь потому, что их потери в бою выше предусмотренных и разрешенных к печати для операции данного масштаба? Причем о потерях этих известно в дивизии и, следовательно, неправдивые данные напечатать нельзя. Поэтому об атаке и успешном взятии высоты (повод для публикации, казалось бы, хоть куда) приходится в газете умолчать. Но в то же время не может же не быть в нашей советской дивизии к приезду генерала ни одного чем-либо отличившегося? И таких отличившихся находят, благо не надо далеко ходить — рядом госпиталь, там раненые, а рассказывая — в газете, естественно, — об обстоятельствах ранения того или другого бойца, всегда можно приписать что-нибудь героическое, да еще и так, что сам этот раненый боец в это героическое уверует. Остается лишь повесить на грудь новоявленному герою орден или медаль — и готово дело. И, что самое главное, полнейшая правдивость.
Подобным образом излагал свои мысли Синченко лейтенанту Егорьеву, присказав для убедительности и правильности понимания случай, очевидцем которого он был, находясь в госпитале в сорок первом году, и о котором он рассказывал Лучинкову.
После такой беседы Егорьеву, уже находившемуся в своем блиндаже и лежащему на койке, было о чем поразмыслить. И думая о только что состоявшемся разговоре с Синченко, лейтенант вдруг с ужасом натолкнулся на мысль, что он, этот солдат, прав. Замахнувшись, по мнению Егорьева, на находящееся в той мысленно запретной для лейтенанта зоне, Синченко одним конкретным фактом, который он сумел разъяснить в рамках своих взглядов на происходящее, разбил все сложившиеся в Егорьеве устои и понятия. Егорьев сам не мог понять, в какой именно момент уплыла из-под его ног почва, на которой он основывал все свое мировоззрение, но лейтенанту вдруг стало страшно. Страшно и от того, что он не мог теперь думать о бывших для него прописными истинами заповедях с прежней в них верой, страшно и от сказанного и доказанного Синченко.
«Ничего, это случайность, это упущение», — думал Егорьев. Но что-то, пробудившись и восстав в нем самом, все больше и больше убеждало, что это не случайность и не упущение, а закономерность. Было странно, но то неосознанное чувство, которое он испытывал при виде похорон убитых в атаке и которое он не мог сформулировать, при этих мыслях и сомнениях почему-то радовало его.
Он даже не почувствовал, как заснул…
Разбудили лейтенанта показавшиеся ему оглушительными телефонные гудки, раздавшиеся над самым его ухом. Минутой раньше он наблюдал непонятный и страшный обрывок видения: среди чистого поля стоят виселицы с болтающимися на них телами, и один из них вроде бы как старшина Кутейкин. Егорьев подходит ближе и видит, что затянутый в петлю старшина смотрит на него живыми глазами. Егорьев спрашивает, кто всех их убил, причем тут же оговаривает — не он ли сам? Старшина собирается ответить, но тут раздается оглушающий дьявольский треск (в реальности звонил телефон), и старшина лишь поспешно бросает: «Разбирайся сам» и исчезает в муторном тумане…
Протирая глаза от этого тумана, Егорьев сел на койке, спустив на пол босые ноги. Мельком взглянул на светившиеся в темноте у него на руке фосфорным светом часы — было без нескольких минут три. Нащупав и взяв трубку телефона, хрипло проговорил:
— Четвертый на проводе.
Через десять минут, уже собравшись, при скачущем свете зажженного светильника Егорьев приказывал временно до его прихода исполнять обязанности командира взвода сержанту Дрозду, вызванному для этого в спешном порядке в блиндаж. А еще через некоторое время Егорьев уже шел в смешанном с темнотой ночи предутреннем тумане по направлению к штабу батальона, взяв с собой на всякий случай для охраны от любивших лазить по нашему переднему краю в столь ранние часы немецких разведчиков рядового Глыбу. Телефонный звонок был от комбата Тищенко. Тот приказывал срочно явиться для получения распоряжений и еще, как он выразился, «кой-чего». Что собой представляло это «кой-чего», Егорьев не знал. Тем не менее он получил приказ и теперь этот приказ выполнял.
28