«Дорогая моя Вера! Ты прости, что пишу. Знаю, у меня на это нет права. Но никак но могу справиться с этим желанием. Раньше думал — не буду писать, так и уеду, зачем это Веру растравлять? Но вот пишу — не могу не попрощаться. Я понимаю, что ты теперь мне не веришь и это письмо ты можешь принять тоже за ложь. Так я, значит, и не узнаю, поверила ты мне или нет? Когда я думаю: ты и я, мне даже странно. Такая ты большая и настоящая, дорога у тебя прямо-прямо идет, я не скажу — легкая, нет, очень трудная, другие давно бы свернули, но только прямая. А у меня вот оказались какие-то тропинки — блуждал я, блуждал. Кажется, теперь выбираюсь. Если смогу тебе написать, как чувствую, ты поймешь, что пишет тебе другой человек, не тот Генька, которого ты знала. Общего у него со старым Генькой одно: и Генька тот тебя любил и этот любит. Видишь — говорю не стесняясь. Хотя, конечно, о чувствах глупо говорить, это надо на деле доказать, а я как раз с тобой доказал обратное. Логически выходит, что я тебя и не любил. Но это не так, и, может быть, ты это поймешь, ты ведь столько книг читала, наверно где-нибудь такие случаи описаны. Понимаешь, я был с вывихом. Я не понимаю, как со мной люди разговаривали, не говоря уже о тебе? Таких надо на цепь сажать, вот что! Очень я бестолково пишу, постараюсь сейчас все рассказать по порядку. Когда я у тебя расплакался — помнишь, это во мне что-то заговорило. Я, конечно, не понял: думал — стыд какой, а все-таки с того дня я уже не мог успокоиться. Это ты меня, Вера, растравила. Так и шло неопределенно: хотелось сказать тебе всю правду, начать жить, как люди живут, работать, учиться, с ребятами по-новому встретиться. А вот мешало это проклятое самолюбие. Значит, удар был недостаточным. Моя любовь меня так и не вытащила. Потребовалось другое. Я много позднее понял, почему ты меня не прогнала. Я так думаю: каков человек, такова у него любовь; дело не в силе, но в человеческом достоинстве. Если ты страдала со мной, все-таки это не зря. Счастья ты не получила, а одного человека выручила. Слушай, Вера, я тебе никогда не рассказывал о моем детстве. Да и никому я об этом не говорил. При случае отвечал: „Происхождение пролетарское“. Собственно говоря, это не вполне так. То есть фактически это так, но все же и здесь дело с обманом. Отец у меня был метранпажем, он в Архангельске работал, он сам с Онеги. Так что на анкеты я мог отвечать не смущаясь. А психология у него была особенная. Зарабатывал он не плохо, но говорил: „Это все черный хлеб, а Генька пусть сдобу жрет“. Он мне говорил. что надо вперед пробиваться. Я, конечно, не особенно его слушался, но все-таки западало. В школе я на стенку лез, только чтобы быть первым. Был у нас мальчонок Соловьев, тихий такой, но здорово учился. Я страницы из его тетрадки выдирал, книжки его раз на помойку закинул — вот до чего доходил. И ни с кем я не водился. Только все о себе думал, как и потом. Мне говорили: „Ты способный“, а я думал: „Зачем хвалите? Я вас скоро всех забью!“ В пионерский отряд пошел не просто, а сразу прикинул: к там первым буду. Долго колебался: учиться или не учиться? Что значит, выгодней: спецом или по партийной линии? Решил сразу на все фронты. Но никогда я по-настоящему не учился. Я раз хотел тебе написать, это после того, как разревелся у тебя, и думаю: нельзя ей писать, она увидит, сколько у меня ошибок. Я даже не понимаю, как такой Щеглов или в Архангельске Кранц со мной разговаривали? Наверно, жалели меня, как ты. Ведь я такую ахинею нес. Стыдно теперь подумать. А комсомолец я был никакой. Коммунист должен товарищей любить — это уже самая простая вещь, без этого мы никакого социализма не построим. Я прочитал, что после смерти Ленина Крупская сказала: „Он народ любил“. Я раньше не понимал этих слов, а теперь, как вспомню — дух захватывает: понимаешь, до чего это просто и трудно, так трудно, не знаешь даже, как подступиться! Можно доклад хороший составить или еще что-нибудь, а здесь задача ясная: пока ты людей не любишь, ты и не товарищ, а так, сбоку припеку. Разве я когда нибудь над чужой жизнью задумывался? В голову мне это не приходило. Я так себе представлял: все чувствуют, как я, все хотят друг дружку перегнать, значит — при! Вроде как в трамвае. У нас в Архангельске был Мезенцев. Я о нем думал: дурак. А почему? Очень просто — он с людьми считался. Спросит ребят: как, что? От этого и чувства другие получаются, спайка, тогда ребят и не разнять. Почему у нас Магнитку построили? Разве в плане дело или в том, что были гении? Ничего подобного! Вместе шли — в этом вся разгадка. Если завтра нам воевать придется, такой Мезенцев впереди пойдет, и не один, с ним все ребята пойдут. Воевать — это не просто, это не руку поднять на собрании, здесь столько чувств нужно, что люди сразу или зверьми становятся, или на десять голов растут. А я вот Мезенцева ненавидел, хотел его потопить — развел историю с женой, будто она кулачка. Кулаком, между прочим, был я: моя изба — это они думают, а я — мое изобретение, мои писания, мое назначение. Я вот ни разу не заинтересовался, как ты все переживаешь. Ты сначала для меня была вроде как экзамен выдержать! То казалось важным, что ты ни с кем из парней не гуляешь, что у тебя культурный уровень выше и пр. Грязно это, но я ничего не хочу скрывать. Я только одно скажу, не в оправдание, но чтобы ты лучше поняла: я думал, что я хитрый, что у меня план, а оказался мальчишкой, дураком. Впрочем, об этом ты сама знаешь. В личной жизни — это второе крушение. Я тебе как-то сказал, что Лельку я не любил. Это, конечно, не так. Любил я ее очень. По другому, чем тебя. С тобой получилась драма, а там все легко далось, не будь моего характера, могли быть с ней счастливы. Не было у меня в этом никакого взлета, и я не жалел бы, что мы с ней расстались, если-бы не смерть Даши. Вот это у нас было настоящее. Мы тогда друг друга не понимали, но у меня, несмотря на всю амбицию, что то человеческое появилось. Только это была короткая вспышка, а потом все пошло на смарку. С тобой много крепче. Я пишу тебе сейчас совсем спокойно, каждое слово взвешиваю — достаточно я об этом думал. Трудно употреблять такие большие слова, как-то не подходит это к нам, но я все таки скажу, что тебя я полюбил совсем. Понимаешь? Больше такого не может быть в жизни — никакое сердце не выдержит. И вот я говорю это, расставаясь с тобой навсегда. Я хотел притти проститься, но считаю это подлостью: может быть, ты уже начала меня забывать, а здесь я все заново растревожу. Да и себе я не доверяю: вдруг увижу, и сил не будет, чтобы уйти? А уйти мне необходимо. Видишь ли, в таком состоянии, как я находился, я мог совершить любое преступление: убить кого-нибудь или деньги растратить, или со злости поломать машину. Это мне просто повезло, что я ничего такого не выкинул. Суду судить меня не за что, но я то про себя все знаю. Я ищу не наказания, а выхода. Я решил поставить себя в самые жесткие условия. Здесь, в Москве, слишком много людей, все тебя отвлекает, получается часто какое-то мелькание. Поэтому я и придумал, что уеду туда, где людей мало, и постараюсь перестроиться, так в газетах пишут о таких, как я — они каналы роют, ну а я другое буду делать и не по приговору, это, собственно говоря, неважно. Людей кругом будет мало, и я постараюсь подойти к ним, забыть о себе, стать настоящим, честным коммунистом. Просижу год зимовщиком, чтобы нельзя было раньше вернуться и чтобы писем не получать, может быть удастся вернуться другим человеком. Только ты лично обо мне забудь. У тебя должна быть совсем другая жизнь и счастье другое. Хоть ты много пережила, но сердце у тебя, по сравнению со мной, какое-то неисписанное — ты еще можешь столько пережить нового и замечательного! А если ты была способна даже меня настолько полюбить, какая ты будешь необыкновенная, когда встретишь настоящего человека! Я тебе этого желаю, и это не формула приличия, не те фразы, которые старый Генька произносил к случаю, чтобы показаться умней, это, Вера, от всего сердца. И раз я дошел до этого, то позволь мне в мыслях в последний раз поцеловать тебя — вот так, чтобы выразить все-все, чего не сумел сказать. Когда вернусь, может быть зайду к тебе, чтобы показать, что не зря ты со мной мучилась. Но не думай, что если я встречу другого, то буду ревновать или расстроюсь. Я к этому уже себя подготовил и прощаюсь я с тобой всерьез. Я не знаю даже, как ты сдала все экзамены? Что решила — ехать на Урал, как, хотела, или в Москве останешься? Я спрашиваю, но не жду ответа — просто я сказал „позволь поцеловать“ и почувствовал, что ты рядом, вот и говорю. Ну, надо кончать — не знаю, как ты будешь это читать, очень плохо пишу, лампа далеко и рука устала. Через четыре дня я уезжаю в Архангельск, а оттуда дальше, на остров Вайгач — в управлении Северного морского пути меня взяли помощником радиста; радист я плохой, зато механик, а там это пригодится. Значит, другая жизнь начинается. После этого не знаю, что и сказать, только обнять тебя хочется, Вера, и спасибо тебе за все, за все. Твой Генька».