— Вот тебе и еще одна смена. Третья. Он сказал: «Как это вы выросли!» А у нас уже дети растут. Это правда, что мы у них в ногах бегали. Они стреляют, а мы смотрим — интересно! Мамонтов когда налетел — отца увели. Так я его больше не видал. Если меня теперь убьют, ты и помнить не будешь. Что ты губы выпятил? Совсем как Варя… Я долго жить буду. Я это к тому, что и мы горя понюхали. Тебе сколько? Пять месяцев? А мне девять лет было. Я уже все понимал. В Задонске солому жрали. Очень просто. Тебя во время не покорми — орешь. Варя по часам смотрит. А тогда, Петр Петрович, молчали. В тридцать первом я нагляделся. Это мы раскулачивали. Чего только тут не было: они — нас, мы — их. Это хорошо, что ты такого не увидишь. Нам бы только еще пять лет продержаться, тогда никто не подступится. Знаешь, Петр Петрович, куда я еду? На Дальний Восток. Понимаешь — на «дальний»! Стой, рот у тебя мокрый. Надо вытереть. Очень трудно во всем разобраться. По твоему, я, взрослый, должен все понимать. А сколько раз я себя спрашивал: как тут быть? Если насчет техники, можно книгу взять, с жизнью хуже. Ты еще маленький. Тебе это можно сказать. Варе не говорил. Никому не говорил. Разве я прежде понимал, что это — с девушкой жить? Как зверь: попадется, и готово. Щелков мне когда-то говорил: «Это они для проформы плачут». Хорошо еще, что Варю встретил. У вас, Петька, другая будет жизнь — настоящая. Мы как выросли среди стрельбы, так и остались стреляные. Голубев прошлым летом сказал: «Вы неженки.» Он умный. Все понимает. Я думал, он меня позабыл, а он даже не удивился, что мы с Варей вместе. Только он добряк, все в розовом свете видит. Какие же мы неженки? Мы здорово грубые. Если взять Корнева или Гаврюшку — это понятно: живут люди в лесу. Заготовки — это тебе не ножками дрыгать. Кто угодно корой обрастет. Но и в городе не лучше. Если мы неженки, то с самими собой. Как я Варю мучил! «Отчего не сказала?» Даже не знаю, стал я теперь умней или нет. С Никитиной — это в Воронеже… Довели. Дразнили, что промазалась, психология мелкобуржуазная, губы мажет, шкурница… А какая же она шкурница, если она отравилась и ребятам записку оставила, что не по товарищески? Вот погляди, какая чепуха!.. А ребята ведь хорошие. Я их знаю. Сколько мы вместе поработали! Вы этого и не заметите. Голубева всегда будут уважать: тюрьма, Сибирь, Октябрь они сделали. А в каких условиях мы строили — это дело десятое. Конечно, обидно. Хочется, чтобы ты и про нас прочитал. В общем это ерунда. Главное — достроить. Слушай, Петр Петрович, я тебе одну вещь скажу. Хорошо, что Варя спит… Чорт этих японцев поймет, какие у них минсейто или вроде. Но я о тебе буду думать: а третья смена? А Петр Петрович? Он жить хочет. Мы для тебя такую жизнь устроим, что сейчас и представить нельзя. Варя говорила, что ты инженером будешь. Я не ответил: рано загадывать. Но раз мы по душам говорим, я тебе скажу. Сейчас это замечательно — быть инженером: строят, монтируют, пускают в ход. Но ведь когда ты подрастаешь — это пятая пятилетка будет. Столько мы планов выполним, столько всего понастроим, что и строить будет нечего. Поставим такие машины: нажал, и готово. Я вчера весь город обегал — ножик для бритвы искал. Тебе хорошо, а у меня борода растет. Но когда будет десять заводов, чтобы ножики делать, кто над этим станет голову ломать? Ты знаешь, кем ты будешь? Это по секрету, смотри не болтай! Скажи я кому нибудь, засмеют. Ты у меня художником будешь. Петр Петрович, я видел в Устюге картину. Убей, а не смогу рассказать. То есть рассказать просто: река, лодка, гроб, ребята, один, кажется, муж. Только разве в этом дело? Так это нарисовано, что даже о правде забываешь. Похороны — тема как будто грустная, а поглядишь, еще сильней хочется жить. Я даже потом подумал: не пойди я тогда к Кузмину, все могло бы иначе повернуться. Необыкновенный он человек! Стоит с кистью, и глаза — как будто он ничего не видит. А он видит больше всех. Вот, Петр Петрович, ты таким будешь. Я думаю, тогда все лентяи инженерами заделаются. А чтобы приподняться, нужно будет другое. Картин никогда не может быть слишком много. Это как с девчатами: каждому своя нравится. Вот ты нарисуешь Дальний Восток или просто ерунду — ну, меня или дерево. А к тебе придет человек…
Мезенцев вздрогнул и оглянулся: Лясс! Он держит какой-то большой сверток. Мезенцев не расслышал, как Лясс вошел в комнату.
Лясс стоит и смеется:
— Ты с кем это разговариваешь?
Мезенцев сердито отвечает:
— Ни с кем я не разговариваю. Варя спит. А больше здесь никого нет.
— Нет так нет. А я вот почему пришел: утром Ляшков забегал, знаешь — механик, Лелькин муж. Он мне и сказал, что ты во Владивосток едешь. Давай чайку попьем, я ведь в тех местах бывал — поговорим. Погоди, не забыть бы…
Лясс разворачивает пакет: одна газета, вторая, третья. Кажется, и нет ничего, кроме старых газет. Наконец он снял последнюю газету. Мезенцев видит горшок с белыми невзрачными цветами. Он удивленно спрашивает:
— Это что?
Лясс смеется: