Она не помнит, что в марте того же года была полностью уничтожена рота имени Ботвина, которую целиком составляли добровольцы-евреи из разных стран.
Она не помнит, что большой город, где она пережила лучшее лето в своей жизни, лучшее и, наверно, единственное, не помнит, что этот большой город был разнесен в клочья, в клочья его славные стяги, в клочья его красные транспаранты, в клочья его опустевшие улицы и с ними боевой дух его жителей.
Она не помнит, что в сентябре были подписаны Мюнхенские соглашения, и Даладье устроили овацию за их подписание. (Кокто вскричал: Да здравствует постыдный мир! Бернанос в отчаянии подхватил: Постыдный мир — не мир; Все мы здесь пьем этот стыд взахлеб, в три горла; Неискоренимый стыд; На всех нас ляжет ответственность перед Историей.)
Она не помнит, что 30 апреля премьер-министр Негрин сформировал правительство Национального союза, понимая, что речь идет уже не о победе, но о вступлении в переговоры с генералом Франко, который, разумеется, на них не пошел.
В августе 38-го война опасно приблизилась к тем местам, где жила Монсе. То были последние содрогания республиканской армии. И в ее деревне борьба между двумя лагерями шла не на жизнь, а на смерть.
Когда в феврале 39-го пришло сообщение о победе франкистов из уст Эль Пеке, дорожного рабочего и самопровозглашенного
Перемены последовали крутые. Расправы жестокие.
Хуана казнили, двух помощников Диего, которым еще не исполнилось восемнадцати, пытали, а затем расстреляли.
Росите и Кармен, секретарше мэрии, изрезали клинком колени и заставили, стоя на четвереньках, мыть пол в церкви, которая простояла заброшенной три года, и они мыли, снося сальный смех, плевки и брань новообращенных односельчан, тех, что кричали теперь Arriba Franco, Arriba España[188]
, гордо вскинув руку.Мануэля без суда и следствия посадили в тюрьму города Р. с андалузскими анархистами, и те научили его петь
Бендисьон с мужем вывесили в своем кафе плакате такими словами: NOSOTROS NО VENDEMOS NUESTRA PATRIA AL EXTRANJERO[190]
.Диего успел бежать и присоединился к 11-й дивизии под командованием подполковника Листера, который отступал со своими частями к французской границе.
Моя мать по совету мужа покинула деревню перед самым началом кровопролития.
Она ушла утром 20 января 1939-го, пешком, с Лунитой в коляске и маленьким черным чемоданчиком, где лежали две простыни и одежки для дочки.
Вместе с ней шли еще женщины и дети, человек десять. Группка присоединилась к длинной колонне беженцев, которые шли к границе под прикрытием 11-й дивизии республиканской армии. Это было то, что в дальнейшем стыдливо именовали
Вскоре она бросила коляску, идти с которой было неудобно, и, повязав на плечи простыню, соорудила колыбель для Луниты, которая словно стала частью ее. Так она и шла, став сильнее и свободнее теперь, когда несла дочку на себе.
Она голодала, мерзла, мучилась от боли в ногах и ломоты во всем теле, спала вполглаза, всем своим существом оставаясь настороже, подложив под голову вместо подушки свернутую куртку, то на голой земле, то на постели из веток, то в заброшенных амбарах или опустевших холодных школах, куда набивалось столько женщин и детей, что руку было не поднять, не задев кого-нибудь, спала, закутавшись в тонкое коричневое одеяло, не защищавшее от сырости (моя мать: ты знаешь это одеяло, мы на нем гладим), прижимая к груди дочурку, и они словно были единым телом и единой душой, если бы не Лунита, не знаю, как бы я дошла.
На нее давила, несмотря на молодость, несказанная усталость, и все же она продолжала изо дня в день переставлять ноги, ADELANTE![192]
, думая лишь о том, как бы выжить, бросалась наземь или в канаву при виде фашистских самолетов в небе и лежала, уткнувшись лицом в землю, прижимая к себе свою малышку, насмерть перепуганную и захлебывающуюся от плача, прижимая и шепча ей Не плачь, моя хорошая, не плачь, мой птенчик, не плачь, мое сокровище, а когда поднималась, вся в грязи, спрашивала себя, правильно ли она сделала, ввергнув дочурку в этот ад.