Пятого сентября семьдесят третьего года я, получив задание от Толля добыть сведения из первых рук для дополнения к «Настольному Энциклопедическому Словарю» явился к Петру Александровичу с фунтом чаю и низкой баранок. Почему с баранками? А потому, что было мне двадцать лет, и я легко верил и следовал всем советам. Один из тогдашних сотрудников Словаря Феофан Крепс, узнав о предстоящем мне предприятии, заявил, что хорошо знает Ефремова – человек неплохой, сообщительный, однако ж со странностями: любит пустяковые знаки внимания и в особенности баранки-сушки, те, что по копейке за фунт. Ну, а чай я купил уже по собственной догадке и разумению. Так и явился.
«Что это у вас, молодой человек?» – спросил Петр Александрович, когда я представился.
«Ваши любимые», – отвечал я и протянул низку.
Дескать, вот как готовился к встрече, узнал даже малые ваши человечьи слабости.
Было в то время Петру Александровичу сорок три года, работал он директором Санкт-Петербургской сберегательной кассы, а славен был совсем иной, неожиданной для выпускника математического факультета деятельностью: опубликовал неизданные произведения и письма Рылеева, Пушкина, Лермонтова, Фонвизина, Радищева, Языкова… Достаточно, чтобы современники и потомки с благодарностью вспоминали его? А если присовокупить иные имена? Боратынского, Жуковского, Дельвига, Загоскина, Княжнина?.. А редактирование у Суворина восьмитомного издания Пушкина, завершенное год назад?
При этом служба, служба, служба изо дня в день до шестидесяти трех лет. Он вышел в отставку будучи директором Государственного Банка и заведующим всеми сберегательными кассами России. Каково?
А еще известен мой старый друг библиотекой – 20 000 пудов насчитали извозчики при переезде на новую квартиру, и – дружбой с букинистами: не было книги, которую он не мог бы добыть хоть в России, хоть за границей.
«Весьма признателен, – отвечал он. – Вот только неправильно вас известили. Я бублики люблю, а не сушки. Не сбегаете ли за бубликами?» – голос был сух и чрезвычайно серьезен. В то же мгновение я понял, что стал жертвой глупого розыгрыша.
Только растерянность спасла меня. Петр Александрович рассмеялся, обнял меня за плечи, повел в кабинет. «Ну что ж, – сказал, – во зло всем остроумцам поставим чай!»
Так началась наша многолетняя дружба. Очень вовремя я появился. Петру Александровичу хотелось иметь старательного ученика, мне – учителя, оба мы хорошо соответствовали таким ролям, хотя продолжателем его дела мне стать не довелось… Были на то свои причины.
Судя по ехидству письма, Петр Александрович был не плох, что меня и обрадовало: снимало чувство вины перед стариком. В часы недуга он становился мирен, великодушен, щедр на ласку и похвалу.
Помню первый мой «вторник» у Петра Александровича – тогда, тридцать три года назад. Он ввел меня в залу и произнес: «Господа, любите ли вы баранки? – то-есть, спародировал слова нашего известнейшего критика. – Нет, вы не любите баранки, если не знакомы c Павлом Дмитриевичем Сильчевским!» И рассказал о моем давешнем визите от Толля. С того дня всю жизнь каждый вторник, за вычетом моих ссылок, я проводил у него.
Собирались у Ефремова к восьми, а я опоздал – опять задержал вреднейший из вреднейших, и успел только к половине десятого, когда подавали чай. Ожидал непритязательных шуток, вроде – «где баранки, господин Бубликов?», веселой толкотни у самовара, а увидел залу с единственной свечой на круглом столе и сумрачных гостей вдоль стен.
Прежде на «вторниках» бывали самые разные люди, не только литераторы. Захаживали академик Грот, сенатор Репинский, отец и сын Кони, пианист Герке… Собирались иной раз до двадцати человек, а ныне круг сузился и устоялся. Как обычно, я застал здесь Скабичевского и Златовратского, Протопопова и Ясинского… Был и некий незнакомый человек простого или, как теперь говорят, пролетарского вида, что означает – немытый, нечесаный, голодный, наглый. Впрочем, прошу простить, здесь я позднейшее впечатление перенес на первое. Сперва я не рассмотрел его. От единственной свечи черты лица казались то беззащитными, то зловещими, соответственно и возраст – от юного до пожившего.
Когда-то я привел сюда Кибальчича. Он просидел в уголке весь вечер, ни разу не вступив в споры, и даже за чаем, когда гости запели традиционную хвалу хозяину – сам собирал летом травы, Кибальчич не подал голоса. «Что ваш одинокий гений? – поинтересовался Петр Александрович в очередной вторник. – Не понравилось ему у нас?.. Странный молодой человек».
Однако Кибальчичу как раз понравилось. «Какие славные старички, – сказал по дороге домой. – Так бы и сидел до утра».
Но какие же «старички»? Публика у Ефремова собиралась в самом расцвете сил… А формулу «одинокий гений» я услышал еще не раз – в редакции «Слова», а потом и в «Новом обозрении» – в другом варианте: сумрачный.