Выясняя свои непростые отношения с Богом, я бывал и в случайных часовнях на перекрестках дорог, и в кафедральных соборах. Давно отдаю предпочтение малым церквам перед столичными храмами. В них, соборных, отрепетированная, слаженная мольба, каждение Вседержителю, отдельный голос не различим там; в малых – надежда быть услышанным лично.
Почудилась мне особая страстность в голосах и лицах – так молятся в дни бедствий: войн, эпидемий, голода, когда единственное упование – Бог.
Но – слава Ему – ни о том, ни о другом не было слышно. Выходит, извечная народная вера и любовь.
Нет, не реки или железные дороги основа, думал я. Не деревни или великие города, а народная вера в грядущее, в добро и любовь. В конце концов, Бог у каждого свой, вера и безверие свои, а любовь к жизни единая. В этом и заслуга и необходимость религии, какой бы она ни была, – она объединяет и направляет людей. «Верую! – хотелось воскликнуть мне, такая была минута. – Во все верую! И в Бога триединого, и в социализм, даже в коммунизм, в Россию, в русский народ и свое честное предназначение в этом народе!..»
Стоял у входа и не вытирал слез. Здесь священник Иоанн Кибальчич когда-то венчал моих родителей, здесь же крестил в православную веру меня.
Я хорошо помнил его. Старый, тощий, риза на нем висела как на огородном пугале, смуглый, будто предки его за два века не расплескали ни капли своей сербской крови, с выражением бесконечного терпения в угрюмом лице. В тот год он начал по Житиям учить грамоте Николая, и мой отец упросил его взять меня в соученики. Успехи мои в учебе были ничтожны – то выражение суровой терпеливости парализовало меня, лишило сообразительности и памяти. А когда – через год – мой отец захотел рассчитаться с ним за науку, вернулся с деньгами расстроенный, огорошенный. «Чертов турок…» – бормотал несколько дней. «Турком» называли Кибальчича многие коропчане, поскольку сербы нация малоизвестная, а легенда о том, как дед его или прадед бежал из турецкого плена, известна. Ну и упрям был, непредсказуем, как, на взгляд коропчан, турки: мог потребовать за крещение ребенка десять рублей серебром, а мог и отказаться от платы вовсе. Какая-то линия поведения имелась, а какая – неясно.
Всегда был замкнут и сосредоточен, но порой, когда собиралась вся семья – Степан, Федор, Тетяна, Ольга, Катя, Николка – приходил в счастливое расположение духа и вдруг предлагал: «Споем?»
– тут же начинал низким утробным голосом, а все – ваш покорный слуга в том числе, если доводилось присутствовать, – со щенячьим восторгом подхватывали:
Какое славное было время. Как много обещало всем и каждому…
Я стоял среди прихожан, искал знакомые лица. Однако было мне десять, когда переселились в Новгород-Северск… Вот разве лицо церковного старосты показалось знакомым. Но хотя я и щедро сыпнул в копилку «на ремонт храма», он не поднял на меня глаза. Что ж, все правильно, перед Богом все равны, и рубль и медный грош.
Дождавшись, когда священник вынес тот знаменитый серебряно-вызолоченый крест, я вышел – в том же возвышенном состоянии. Последнее, что заметил – уродливая старуха целовала крест, – с той страстью, что неприятно озадачивает постороннего человека, с которой обращаются к Богу не о спасении вечной души, а об исцелении тела… Но душевный подъем не располагает к размышлениям и пониманию причин.
На паперти некий колченогий мужичок слезливо задрал ко мне сивую бороденку: «Барин, помилосердствуй копеечку…» Что привычнее на Руси подобного зрелища? Огромное количество калек и убогих бродило по дорогам империи в моем детстве, словно кончилось в деревнях милосердие и выпихнули их в люди, на Божий свет и самопропитание. Тех, что добывали средства у цервей, называли богомолами, кто ходил с сумой по домам – горбачами. А еще были барабанщики, севастопольцы – калеки Крымской войны, иерусалимцы, родимчики, погорельцы. Отец мой был ласков с ними, порой зазывал в дом, угощал обедом, давал на дорогу пятак. Особенно интересны были иерусалимцы: предлагали купить то водицы иорданской, как лекарство против запоя, то щепочку от лестницы Иакова, а то и от самого гроба Господня.
Наверно, так и уехал бы я в высокой печали и радости, с верой в будущее, кабы шагнул мимо того несчастного. Но я приостановился и сыпнул в его скрюченную ладонь всю медь и серебро, что нашлись в кармане, – так что монеты зазвенели по паперти.
И тотчас тихий церковный двор ожил, невесть откуда взявшиеся калеки, увечные, старики и старухи, подростки и дети зашевелились, как серые муравьи перед суровой зимой, запричитали, завыли и поползли, кинулись одни ко мне, другие к счастливцу, выворачивали ему руку, царапали по земле в поисках упавших монет, и вот уже вопль вырвался из клубка дикой драки, грязная брань и проклятия.