Он резко поднялся, надел штаны и ушел в свою мастерскую. Здесь стояла детская коляска, сданная ему в ремонт. Он хотел работать. У него были для этого силы, ему требовалось применить их, дать выход тому, что скопилось в голове. Взяться за коляску он не рискнул:
неизбежно потревожит соседей.
Он сидел, уже ни о чем не думая, и ему было жаль Евдокию. Она безответная. Она ничего ему не скажет, не возмутится, не упрекнет. Она просто ни за что не заснет, пока он не вернется. Он упрямо сидел и терзался из-за нее и не мог подняться с места.
Они прожили долгую жизнь и все, что надо было сказать друг другу, давно сказали, и теперь им не о чем разговаривать. Она знала его привычки, знала, что готовить ему на обед, и он не мог даже попросить горчицу или перец, потому что всегда все стояло на месте.
Они молча обедали, и он молча уходил под лестницу.
Никогда не думали они, что могут остаться на чужбине. Это была дикая и нелепая мысль, поэтому и не могла она появиться у них. Они твердо знали: как только кончится война, тут же уедут. Только бы дотянуть до конца войны. Вот тогда он и услышал где-то эти слова, накрепко засевшие в голове: "Мне б только речку переплыть..." Только бы дотянуть.
А когда война кончилась, пошла эта умно организованная подлая ложь: всех, кто был в плену или по другим причинам оказавшихся здесь, расстреливают на границе. Люди стали задерживаться с отъездом. Они тоже решили пока остаться, пусть пройдет немного времени, пусть успокоится обстановка.
И опять ждали какого-то рубежа, каких-то новостей, потому что не может же быть, чтобы все осталось так, как есть. Должно же что-то произойти, после чего_ они смогут спокойно поехать домой. Они ждали этого мифического часа, глубоко веря в него, а годы шли. Постепенно вера угасала, все меньше оставалось надежд на чудо, надо было действовать самостоятельно. Как действовать, они не знали. Многие уже уехали, а они все ждали.
...Данила долго сидел среди ночи под лестницей, тупо уставившись на коляску, пока в хаосе туманных мыслей не проплыла одна, за которую он ухватился, отгоняя все остальные, боясь, чтобы не вылетела она вот так же внезапно, как и появилась. И когда мысль эта окрепла в нем и превратилась в твердое решение, он медленно поднялся, медленно пошел в комнату, зажег свет и торжествующе сказал:
- Ты не спишь, Дуся?
- Это ты мне говоришь, Данила? - испуганно подняла она голову. Она давно забыла это имя. Веселый Даня называл ее так только до войны. Она уже не помнит, когда это было. Счет времени у нее начался с той минуты, когда стало ясно, что эвакуироваться не успеют, и он сказал: "Плохи наши дела, Евдокия". Так назвал он ее тогда впервые. Но это показалось естественным, такая была обстановка.
Уже много лет он никак не называл ее. Нет необходимости. Если обращается к ней, то просто: "Сходила бы в магазин наждачной бумаги купить". Или: "Посмотри, не оставил ли я на столе очки?" В тех редчайших случаях, когда называл ее по имени, то только Евдокией.
И вдруг - Дуся. Она испугалась больше, чем два часа назад, когда он так неожиданно и несправедливо нанес ей оскорбление. Быстро привстала и потянулась за платьем.
- Нет-нет, ты лежи, послушай, что я скажу.
Он сел возле нее на постели. Она подвинулась, и он, наклонившись, заговорил шепотом:
- Мы уедем отсюда, Дуся. Что нам здесь делать?
Это уже решено твердо. Напишу Клаве, все-таки жена моего родного брата. Ну, когда-то не ответила, может, и не дошло письмо, а сейчас ответит. Поедем к ней, все разузнаем, а потом вернемся за вещами. Или продадим к черту. Там купим новое. Пойду на свой завод, не может быть, чтобы знакомых не осталось. А может, списки сохранились, я ведь стахановцем был, помнишь? Может, и приказ уцелел - как передовика производства меня тогда в помощники мастера выдвинули, помнишь?
Голова у Евдокии затуманилась. Надо бы ответить Даниле, что-нибудь сказать, но она боялась сказать невпопад, боялась прикоснуться к этой картине, возрожденной им, потому что за его словами увидела всю их прошлую жизнь в целом, и по частям, и по кусочкам, вроде того дня, когда пришли вместе с Данилой заводские друзья, чтобы отметить его выдвижение.
Именно в тот день принес он столь странный и неожиданный подарок. Это была шелковая ночная рубашка голубого цвета, с кружевами, которая и не очень-то ей была нужна, и размер не подходил, и она никак не могла сообразить, почему вдруг он это купил.
Данила стеснялся своего подарка и избегал ее взгляда. А она все спрашивала, и он рассердился и сказал, пусть не пристает, если не понимает, что в доме праздник.
Уже и до этого она стала догадываться, но еще не верилось и хотелось, чтобы он вслух сказал словами, что это подарок ей, Дусе, в честь его выдвижения, ибо и она причастна к его труду, и он знает это, благодарит и ценит ее. И хотя его отвлекали друзья и ничего больше он не сказал, она теперь уже твердо знала, почему он это принес, и убежала в другую комнату, прижала рубашку к лицу, чтобы никто не увидел слез.