В моем резюме также содержался список «представленных работ». У меня до сих пор сохранился очерк на тридцати семи страницах «Классовое сознание русского дворянства и обязательная государева служба (1689-1762)», именно тот, в котором Шукман «нашел много оснований для критики». В нем утверждалось, что определение классового сознания Дьёрдя Лукача можно применить к русской знати восемнадцатого века. Меня не ставило в тупик то, что, собственно говоря, дворянство вовсе не представляло собой класс, а скорее было социальным сословием. «Сознание, – писал я в начале очерка, излагая своего рода манифест, – не развивается автоматически; оно вытекает из взаимосвязи продуктивных отношений не как предопределенный продукт, а как явление, которое влияет на эти отношения и, в свою очередь, подпадает под их влияние». Гарри Биллете, для которого я писал очерк, наверняка подозрительно воспринял эту попытку по-марксистски взглянуть на докапиталистическое понятие. Тем не менее Гарри рекомендовал его для конференции британских университетов по истории восемнадцатого века, которая проводится раз в два года. Что касается других работ, «Русская буржуазия в Первой мировой войне», которую я представил на конференции «Война и общество» в Лондонской школе экономики в марте 1972 года, стала итогом нескольких месяцев чтения и размышлений о теме будущей диссертации. Статья «Стачки в России 1914-1917 годов» вышла месяцем позже и также послужила наброском для одной из глав диссертации.
Я регулярно посещал семинары в подвальном помещении старого здания колледжа. Из моих записей следует, что буквально через месяц после начала первого семестра я услышал лекцию Майкла Казера из Св. Антония на тему «Экономика тоталитарного контроля». Казер вкладывал в предмет всю глубину своих познаний, рассуждая, например, о том, что Рим Диоклетиана и Женева Жана Кальвина представляли собой «примеры доинду-стриальных попыток централизованно управлять экономикой (в Европе)». Он определял тоталитаризм (своеобразно произнося это слово с ударением на первом слоге, так же как в слове «капитализм» он неизменно ставил ударение на втором слоге) как «попытку переориентировать общество на достижение конкретной цели». Сталин поставил целью индустриализацию, которой он «отдал приоритет… не из-за [каких-либо] присущих ей качеств, а просто потому, что должен был быть выбран какой-то высший приоритет», а также потому, что она послужила «оправданием партийного господства». Такая интерпретация – всего лишь своеобразная причудливая мысль, которыми был столь богат Колледж Св. Антония. Другая лекция Казера, «Экономическое развитие коммунистических стран», простиралась исторически от Крымской войны до постулатов линейного программирования Леонида Канторовича.
В дополнение к казеровским, я также прослушал лекцию «Тоталитарный контроль государства и правовых институтов», но пропустил другую, «Тоталитарный контроль культуры». К счастью, семинары не были сосредоточены только на проклятом слове на букву «Т». Иринг Фетчер, приглашенный лектор из Франкфуртского университета Гёте, рассуждал о «Трех исторических концепциях Гегеля и Маркса». Собственный оксфордский преподаватель Бернард Радден рассказал нам о «Семейном праве в Советском Союзе», а Алек Ноув приезжал из Глазго прочесть лекцию об «Изменениях советского крестьянства». Наконец, некий Моше Левин, недавно назначенный на должность преподавателя в Бирмингемском университете, прочитал доклад «НЭП, 30-е годы и политика экономических реформ», тема которого легла в основу его книги, изданной несколько лет спустя. В то время я мало что знал об этом смелом человеке с блеском в глазах, но вскоре это изменилось.
Строго говоря, я не знал общего контекста, в котором существовали эти люди, и не мог вполне оценить то, что они могли предложить. Возьмем лекцию о радикальном пацифисте Вилли Мюнценберге, который помогал Ленину в Цюрихе во время Первой мировой, присоединился к германским спартаковцам после войны, основал Международную рабочую помощь, возглавлял другие финансируемые Коминтерном начинания 1920-х и начала 30-х годов, порвал с Москвой в конце 1930-х и умер в 1940 году во Франции, спасаясь от нацистов. Мы узнали о нем от Бабетт Гросс, которая прочла свою лекцию на немецком языке с сильным акцентом. Но знал ли я, что Гросс была гражданской женой Мюнценберга? [Gross 1974].
Приходило ли мне в голову, что за все те два года, что я посещал семинары, кроме нее я не видел ни одной другой женщины-лектора? Вряд ли. Не то чтобы я корю себя за это, но хочу подчеркнуть, как вещи, которые станут важными в будущем и которые сегодня настолько очевидны, едва ли влияли на наше сознание в то время.