— Что я делаю? — слабо откликнулся любимый, печальный, как у маленькой девочки, голос. — Я напиваюсь в усмерть. Вот что я делаю. И я напиваюсь в усмерть все эти три проклятых недели.
— А-а, — сказал Грант. Это все, что он мог придумать. Под одеялом он щупал себя другой рукой. — Ты знаешь, что у меня в руке? — неожиданно, экспромтом спросил он. Он неожиданно ощутил себя необыкновенно счастливым в теплом гнезде перистого совершенства.
— Да. У меня тоже, — прошептала Лаки. Но потом ее голос снова запричитал. — Но я вне себя из-за тебя. Я тебя ненавижу. Все мои друзья говорят, что ты бессмысленный хрен и мне нужно полностью тебя забыть.
— На хрен твоих друзей, — ответил Грант.
Именно это она и имела в виду. Она начала рассказывать, какой она была несчастной: ничего, кроме питья, питья с утра до вечера, лежа в постели и плача, и ни единого слова от него. Он этого не стоит. Никто этого не стоит. Довольный и счастливый Грант слушал. Кажется, он все-таки вшивый хрен. Как он мог быть довольным и счастливым, сделав эту девушку такой несчастной? Но он был. У нее есть подруга, у ее друга есть частная авиалиния, они летят в Пальм-Бич на его личном самолете, она собирается с ними. Потом она снимет себе кабину где-то в Ки-Уэст и поживет там одна.
— Ты не хотела бы вместо этого прилететь в Монтего-Бей? — спросил довольный Грант.
— Монтего-Бей! Я думала, ты ведь говорил, что собираешься в Ганадо-Бей. Увидеться со своей проклятой приемной матерью. А потом в Кингстон.
— Да. Так и есть. Но мой дружок Дуг Исмайлех прилетел из Корал-Гейблз, и мы решили поехать на несколько дней в Монтего-Бей. Он написал «Левую руку рассвета».
— Я знаю, кто это, — ответила Лаки. — Мне не нравится его пьеса. Он ненавидит женщин.
Грант, пребывая в благодушном настроении, вдруг испугался. Еще одно восприятие.
— Ну, для парня, ненавидящего женщин, он перетрахал слишком многих.
— Воображаю, — вставила Лаки.
— Здесь работает куча манекенщиц, и мы были с ними прошлым вечером и с сумасшедшим англичанином, которого здесь повстречали.
На другом конце провода воцарилось молчание. Что-то в ней было, что могло заставить его почувствовать себя таким мужественным.
— Но не волнуйся. Я не брал ни одну из них. Не мог. Просто не мог. Я хочу тебя. Потому и звоню. Я не мог. Ты приедешь?
Он слышал, как молчание на другом конце изменилось от подозрительного пугающего, до обнадеживающего.
— Ты приедешь? — переспросил он.
Когда она заговорила, голос стал снова плачущим.
— У меня снова нет денег. Я все потратила на выпивку, — пыталась тебя забыть.
— Как же ты тогда собиралась ехать в Ки-Уэст? Слушай, я позвоню своему юристу. Ты быстро получишь деньги и успеешь на самолет в час дня. И будешь здесь вечером.
Снова причитание.
— Ну, ты же знаешь, я не умею все это делать. Ты же знаешь.
— Позвони Лесли. Ты приедешь? — В трубке тишина. — И мы поедем в Кингстон.
— Хорошо, — сказала она, мягко вздохнув.
— И ты знаешь, что я все еще держу в руке? — мягко спросил Грант.
Возникла пауза, и он слышал ее дыхание.
— Тогда и сделай с ним то, что ты хочешь сделать, — сказала она. Еще пауза. — Играй с ним. И все время думай обо мне. — Третья пауза. — И я тоже буду, — бездыханно сказала она. В ее голосе была невероятная, невозможная, густо-медовая чувственность.
— Я тебя люблю, — сказал Грант.
— О да, — ответила Лаки. — До свидания. — Связь оборвалась.
Повесив трубку, Грант мастурбировал, точно и сознательно следуя ее указаниям. После оргазма он полусонно лежал в постели и чувствовал себя абсолютно удовлетворенным, как будто она была рядом. Наконец он встал и принял душ. Затем заказал разговор с юристом. Пока он одевался, дали разговор, и он распорядился насчет денег. Потом пошел будить Дуга и девушку.
И здесь он вдруг заледенел, уже взявшись за ручку совместной ванной. После недавнего оргазма в сознании зазвенело и защекотало совершенно новое ощущение, а сейчас оно выкристаллизовалось в ясный вопрос. Почему он этого не сделал? Почему прошлым вечером он не взял одну из манекенщиц? Он мог. Очень легко. И потом просто не говорить Лаки. Если бы он взял, то, наверное, не позвонил бы и не попросил бы ее приехать.
Он готов был избить себя. Простое, дружеское траханье, без всяких обязательств с обеих сторон и без желания оных. Никто не страдает, никто не мудрствует. Почему же нет? Что это? Расплата? Искупление? Какая-то неопределенная, суеверная мистическая расплата, которая, как он чувствовал, помогла бы ему каким-то неясным метафизическим способом? Какое-то личное искупление вины за такое обращение сейчас с Кэрол Эбернати и за то, как он обращался с ней все эти годы? Или только потому, что ему нравится быть подавленным, потому что сознательное подавление себя возбуждало его? Потому, что он получал сомнительное удовольствие, болезненное удовольствие от собственного сознательного угнетения?
В нем это определенно было.