Мы договорились на субботу, четырнадцатого января. Вернее, сперва Оля спросила родителей, вернее, она потащила меня на новые смотрины, которые, прошли без эксцессов. Выходные мы провели как и полагается будущим молодоженам, в семейном кругу, обсуждая всякие мелочи. Странно, вроде всего ничего виделись, но Олины родители относились ко мне уже, как к зятю, будто и вопроса не стояло. Папа шутил по этому поводу, мол, обычно дочери выбирают себе жениха так, что родителей валерьянкой не отпоишь, а тут на тебе. Первый случай в роду человеческом. Надо понимать, у кого солнышко наострила свой язычок.
Свадьбу решили провести в тесном кругу, она своих подружек с нового места не собиралась звать, только проверенных, со старого. И еще однокашниц и сокурсников. Человек двадцать-тридцать, не больше. Если все не поместятся в сенях, то будем праздновать на морозе. Я еще поинтересовался, чего не снять зал, не так и обеднеем, всего-то в сто рублей с хвостиком, если без особых изысков. Она отказалась, никаких лишних людей, хочется в такой момент быть только с теми, кто дорог и близок. Я куснул губы — к отцу это никак не могло относится. Но промолчал.
А через несколько дней неожиданно для себя позвонил ему. Сообщил про намечающуюся свадьбу, без даты, просто сказал, что хотел бы видеть родителя.
Он долго молчал, потом неожиданно спросил:
— Что, в Москву переезжаешь?
— С чего ты взял? — не понял я.
— А с какой стати здесь ты с дружком обвенчаться решил? Такое только в столице и можно проделать, если вообще можно.
Я задохнулся. Ничего не понял, ничего не услышал. Уперся, старый баран, на своем. Собственно, все это я так ему и высказал, не сдерживая себя более. Потом долго молчал. Наконец, извинился.
— Хоть что-то в жизни сделал правильно, — ответил отец. И повесил трубку. На этом наше общение прекратилось окончательно. Я пошел с мороза домой, стылым декабрьским вечером, сообщил об этом Оле.
— Клинический случай, — ответил за нее Михалыч. — Вот уж про тебя я чего угодно мог бы подумать, но только не это. С чего твой батя вообще подобное в башку вбил?
— Хотел бы я сам знать. Но да теперь неважно. Слышать его больше не хочу. Видеть тем более.
— Нет, это ты напрасно, — но убеждения обоих меня уже не трогали. Мы зачем-то поругались, хорошо, на следующий день, помирились, и с Олей, и с Михалычем. Удивительно, но она простила меня тотчас, наверное, поняла бессмысленность разговоров с отцом. А может, осознала, насколько другая у меня семья, насколько я другой человек. Более настороженный, более закрытый. Как будто боящийся заразиться новыми знакомствами, но при этом при каждом удобном и неудобном случае, пытающимся найти в приятеле лучшего друга. Придя на следующий день, она просто обняла меня и долго сидела, не отрываясь и не произнося ни слова. И я сидел впитывая ее запах, ее тишину, ее легкое дыхание.
Казалось в эти минуты долгого блаженства, что ничего не произошло: ни размолвок, ни разбежек, с дня приезда преследовавшие нас, а если и случилось что — быльем поросло. Теперь у нас планы, будущее, которое, обязательно, чтоб ни произошло еще, все превозможет. И так ясно это ощущалось, как прожитое — будто нам уже по восемьдесят, и сейчас мы только и делаем, что возвращаемся в давно забытые воспоминания, в которых мы еще боролись за то, что стало принадлежать нашей семье по праву.
Мне почему-то вспомнился Дойч, уже позже, когда Оля загремела сковородками, разогревая вчерашнюю картошку. Неожиданно подумалось — а он-то как живет, отчужденный, отреченный и от себя и от отца. У меня просто нелады с родителем, а у него действительно трагедия, с самого рождения преследовавшая его, не оставлявшая в покое ни на минуту. Наверное, потому отец и покончил с собой — по крайней мере, так говорил он сам, хотел верить, что когда в очередной раз родителя за каким-то лешим забрали в органы и долго там прессовали — повод остался без всяких объяснений и позже, когда тело выдали. Вместе со справкой, что покончил с собой по естественным причинам. То есть без насилия со стороны сокамерников или охраны или следователей. Дойч-старший должен был привыкнуть к подобному, переносить тяготы непростой жизни пленного — это клеймо осталось с ним навсегда, сколько бы времени ни проходило с поры оной, как бы ни разворачивались знамена партии. После смерти Сталина к нему стали относиться помягче, еще бы, перевели из сибирского поселения в наш город, где он встретил свою любовь, им даже позволили жениться и родить ребенка. К тому времени, к пятьдесят седьмому, немолодым уже людям, возможно, показалось, что прошлое не кинет тень на младенца, что грехи отцов не останутся на детях. Жаль, что это не так, что христианское жестокосердие осталось и в нашей жизни. Дойча-младшего преследовали едва ли не так же, как и отца, удивительно, что он сумел окончить вуз, устроиться на вполне приличную работу. Нет, это уже старания Артура, он находил людей и неординарных и обделенных. Вроде него или меня, хотя нет, что он знал обо мне — просто человек показался подходящий.