Отрезвление наступило быстро: мое послание жене даже не конфисковали, а просто вернули мне со словами:
- Вы гражданин СССР, а потому писать за границу вам нечего.
- Это что - новый закон? Покажите.
- У нас есть инструкции, по которым мы действуем, и отчитываться перед вами никто тут не обязан.
Пока мои протесты шли по инстанциям, я отправил письмо маме. Его тоже конфисковали: "условности в тексте".
- Объясните какие. И опять тот же ответ:
- Мы объяснять вам ничего не обязаны.
Почти одновременно меня лишили права на следующее свидание, которое полагалось через шесть месяцев. Значит, в лучшем случае я увижу родных через год. Официальный повод для наказания - невыполнение нормы выработки, однако власти не скрывают подлинной причины:
- Вы злоупотребили нашей добротой: использовали свидание для клеветы.
Так сразу же после встречи с родными я оказался оторванным от них. Месяц проходил за месяцем, я сочинял все новые варианты письма домой, но все они по-прежнему конфисковывались из-за тех же пресловутых "условностей в тексте". Мама не понимала, что случилось, не находила себе места от беспокойства, требовала от администрации тюрьмы ответа: жив ли сын? В ту пору ее здоровье совсем разладилось. Я предполагал это и, желая поскорее успокоить мать, писал совсем коротко: рассказывал лишь о своем здоровье и приводил список корреспонденции, полученной мной, но ничто не помогало...
Где-то весной меня вызвал на беседу новый начальник тюрьмы, капитан Романов, хмурый человек с испитым лицом. В нем не было ни хитрости Осина, ни простодушия Малофеева, лишь постоянная ожесточенность да комплекс неполноценности, ему все время казалось, что я с ним недостаточно уважительно разговариваю, не так на него смотрю, не так улыбаюсь.
- Вы что ухмыляетесь? - взорвался вдруг Романов в самом начале нашей встречи. - Вы здесь не в своем институте на кафедре выступаете! Вы тут не с иностранцами якшаетесь! Вы - уголовный преступник, а я - ваш начальник, и будете делать то, что я вам говорю! Хотите, чтобы ваши письма дошли до матери - садитесь и пишите: я жив, здоров, работой обеспечен, беспокоиться за меня не надо. И все! Точка! Ничего другого я не пропущу.
- Может, разрешите хоть привет передать брату? - спросил я с иронией.
- Кому сказал: оставить ухмылки! - побагровел он. - Никаких приветов тете Мане, дяде Пете! Пишите только матери, больше никого не смейте упоминать.
- А как насчет жены в Израиле? - спросил я для того лишь, чтобы все окончательно встало на свои места.
- Об Израиле забудьте! Не для того мы вас в тюрьму посадили, чтобы вы с заграницей переписывались. И жены у вас никакой там нет!
Больше с ним мне разговаривать было не о чем. Даже если считать грубость Романова и абсурдные требования, предъявляемые им к переписке, издержками его тяжелого характера и принять во внимание то, что он всю жизнь имел дело с бытовиками и еще не привык к работе с политическими заключенными, нельзя было не почувствовать, что на сей раз КГБ, как видно, решил полностью прервать мою связь с домом. Во всяком случае все ответы, приходившие из прокуратуры СССР и РСФСР, ГУИТУ и УИТУ гласили: "В действиях администрации нарушения закона не обнаружено". А в личных беседах работники МВД и прокуратуры твердили:
- Если вы действительно жалеете мать, то успокойте ее. Напишите так, как вам говорят: жив, здоров, беспокоиться не надо.
И приходила в голову мысль: а может, я и впрямь поступаю жестоко по отношению к родным? Может, стоит поступиться самолюбием и сделать то, что от меня требуют? По крайней мере, мама на какое-то время успокоится... Но мне было ясно, что письма, в которых я вдруг заговорю языком чиновников МВД, окажут на нее прямо противоположное действие: она разволнуется еще больше. Кроме того, если я один раз отступлю, откажусь от своего права писать на волю нормальные человеческие письма, вновь отстоять его будет невозможно и порвется единственная ниточка, связывающая меня с моим миром.
Итак, отступать нельзя, но и терпеть создавшуюся ситуацию бессмысленно. Значит - самому идти в атаку? Начать голодовку? Это слово буквально вертелось у меня на языке с того дня, когда власти демонстративно оборвали мою переписку с родными. Я еле сдержался, чтобы не объявить ее во время беседы с Романовым в ответ на его оскорбительные и наглые требования. Что же останавливало меня?
На сей раз действия властей нельзя было объяснить инициативой местного кагебешника, как в случае с изъятием ханукии, когда майору Осину пришлось спешно приобщаться к еврейской традиции, чтобы загасить конфликт, все высшие инстанции поддержали сейчас очевидное беззаконие. Значит, если я начну голодовку, она будет длительная - до тех пор, пока либо они отступят, либо я сломаюсь. Но мне проигрывать никак нельзя: дело ведь не только в переписке, которую прикроют окончательно, весь характер моих отношений с КГБ изменится, я перестану быть хозяином собственной судьбы. Но если идти до конца, то надо сделать так, чтобы на воле узнали о моей голодовке и поддержали ее сильным давлением на Советы извне.