Многие из новичков почти ничего не слышали о моем деле или представляли себе его довольно смутно. Однако то, что я с органами не общаюсь, знали все, и это интересовало людей куда больше, чем обстоятельства моего "шпионажа" в пользу мирового сионизма. Поэтому с первых же дней по зоне поползли слухи, источник которых был очевиден, что я начал с КГБ какие-то переговоры, первый результат которых - мое назначение дневальным; а Захаров, в свою очередь, старался вовсю, чтобы такое предположение выглядело как можно более правдоподобным. Начальство не только дало мне легкую работу, но и смотрело сквозь пальцы на то, что я, справившись с ней, читал книжки или гулял, а ведь меня могли послать чистить снег или придумать еще что-либо в таком же роде. Я не только не лишался ларька, но и впервые за все свои годы в ГУЛАГе получил право "за добросовестный труд" делать там покупки на дополнительные два рубля в месяц. Два моих январских письма легко прошли цензуру и улетели в Москву, более того, и Осин, и его заместитель Букин упорно намекали и мне, и другим, что мое дело вот-вот будет пересмотрено. Словом, в самый разгар суровой уральской зимы для меня началась очередная оттепель... Вместе с тем Осин с Букиным призывали меня вести себя благоразумно и прежде всего прекратить антисоветские разговоры и публичные нападки на КГБ.
- Вы же не ребенок, который забавляется тем, что дразнит взрослых! Зачем ругать вслух КГБ? Никто не требует от вас их любить, но к чему свои чувства афишировать? Я вам точно обещаю, КГБ не будет осложнять вам жизнь, если вы не станете мешать им работать, - говорил мне в демонстративном порыве откровенности Букин, считая, видимо, что отказаться от такого щедрого предложения мне будет нелегко.
Я и впрямь вел себя как мальчишка, размахивающий красной тряпкой перед мордой быка, во всяком случае, именно на это животное был похож майор Захаров, наливавшийся злобой каждый раз, когда ему казалось, что его дразнят.
Надо сказать, что Захаров, в отличие от других известных мне кагебешников, не гнушался самой черной оперативной работы, неожиданно появляясь в цехах и бараках, он крадучись, по-кошачьи, скользил вдоль стен, наблюдая за тем, кто что делает и с кем разговаривает, а когда ловил человека на провинности - отошел, скажем, тот от станка во время работы или лежал на нарах до отбоя - вызывал прапорщика и приказывал наказать согрешившего. За это опера называли за глаза "прапорщик Захаров", а я не мог отказать себе в удовольствии именовать его так при нем же. Когда Захаров посещал мою "вотчину", я, как дневальный, замечал его со своего места первым и спешил из секции в секцию, предупреждая зазевавшихся зеков:
- У нас в гостях прапорщик Захаров!
- Зачем вы это делаете? - спрашивал меня Осин.
- Так я понимаю свои рабочие обязанности: заботиться о зеках, когда они находятся в бараках, - отвечал я.
Однажды Захаров подошел ко мне и, играя на публику, ласково поинтересовался:
- Как ваше здоровье, Анатолий Борисович, как сердце?
- А вам какое дело? - грубо ответил я.- Вы же специалист не по сердцу, а по трансплантации мозгов. Но моя голова в ваших услугах не нуждается.
Так что Букин был прав: в своих отношениях с КГБ я и сейчас, спустя более чем десятилетие после знакомства с ним, предпочитал оставаться мальчишкой, ибо никак не мог с должной серьезностью воспринимать этих взрослых дядек, возомнивших себя богами, и, принужденный участвовать в трагедии, поставленной ими на бескрайних подмостках Советского Союза, не считал нужным сдерживать смех, когда отдельные ее эпизоды были уж очень абсурдными. КГБ поручил мне привилегированную роль дневального, чтобы вставить мое имя в свои программки. Но моя "несыгранность" с органами снова портила им спектакль: я категорически не желал вписываться в актерский ансамбль, в подавляющем большинстве своем покорный режиссерам. И все же труппа, с которой они работали, была далеко не однородной, о чем постановщики стали вскоре догадываться.