Мельвилю как никому близок образ самурая. Известно, что режиссер испытал сильное влияние американского гангстерского кино в нескольких своих фильмах, и в фильме «Самурай», может быть, ярче всего. В отличие от американцев, Мельвилю ближе психологическая, внутренняя сторона мира своих героев, чем сюжетная. Его «благородные» преступники — Лино Вентура и Ален Делон — не способны найти точки соприкосновения с обществом честных людей, а иногда и с себе подобными. Атмосфера абсолютного одиночества души героя — центральная тема, она же и метафора европейской души того времени.
Семь самураев мирового кино… Вряд ли следует сразу примерять к ним маски одиночества, непонятости или изолированности. Особенно странны были бы такие маски на лицах динамичных американцев Уэллса и Копполы.
Но мир кино — жестокий мир. Человек-одиночка обязан выстоять в бою. Это дело его чести и долга. Самурай в силу закона бусидо скорее погибнет, чем нарушит святые установления. Тарковскому пришлось много бороться, но не изменить Долгу и Чести. Не заставил его Ермаш, председатель Госкино, вырезать сцены ни в «Андрее Рублеве», ни в «Зеркале», ни в других фильмах. Не сломали Тарковского, а уж какая сила была у советского государства. Тарковский жил в стране, где проповедовалось добро с кулаками. Его же герои защищали Добро христианским Милосердием. Вспомним Сталкера — воплощение Долга и Доброты, Милосердия и Мягкости. Герои Тарковского, начиная с Ивана из «Иванова детства» и кончая Александром из «Жертвоприношения», готовы к жертве…
Так думалось мне, когда я шел по улицам парадного и имперского Берлина, мимо разрушенной стены, которая так угнетала когда-то Андрея.
Фридрих Горенштейн
От гостиницы недалеко до известной Курфюрстендамм — бывшего центра Западного Берлина, и пока шли к ней, увидели вышедших на работу проституток в ярких тряпках, еще одно дополнительное впечатление насыщенного дня. Днем мы были на Унтер-ден-Линден, погуляли под липами, задержались у Университета Гумбольдта, по дороге к рейхстагу шли мимо лавок с советскими сувенирами: фуражки с пятиконечными звездами, боевыми наградными знаками и орденами — от ордена Ленина и до медалей «За взятие Берлина». Наконец — Бранденбургские ворота и новый, блестящий, отреставрированный рейхстаг, напичканный суперосвещением, подсветкой крыши, компьютерной техникой и всем последним хайтеком.
Фридрих Горенштейн не ходил на выставку. Может, у него не было в тот момент настроения, а скорее всего, для него посещение выставки отдавало светской суетой. Фридрих был ядовитым человеком и сказал, что пойдет на выставку в Париже, в следующем, 1996 году, ведь братья Люмьер изобрели киноаппарат именно в 1896-м, а не в 1895-м. И кроме того, у него есть еще одна важная причина. Что за причина, Фридрих? Фридрих помялся и сказал, что ему не хочется оставлять своего любимого кота. Мысль о коте, самом близком и дорогом для писателя существе, тоскующем в пустой квартире, была непереносима для Горенштейна.
— Но ведь до выставки всего пятнадцать минут ходу, а в следующем году придется ехать в Париж.
— Поеду, — горестно вздохнул Фридрих.
— А как же кот?
— Возьму с собой.
— Но придется покупать клетку?
— Куплю, — так же горестно вздохнул Фридрих. Вдруг он нервно вскричал:
— Ты что, закрыл дверь в уборную?!
Он поспешно встал со стула, и его грузная высокая фигура скрылась в коридоре. Я потянулся вслед за ним и застал у дверей пресловутой уборной. Фридрих с нескрываемо грозным и раздраженным видом дождался моего приближения и показал, на какое расстояние нужно приоткрывать дверь, чтобы его любимцу всегда был обеспечен вход и выход. Я успокоил его и обещал никогда об этом не забывать.
Фридриха я знал уже лет пятнадцать. Знал в Молдавии его первую жену — молдавскую актрису и певицу Марику Балан. У меня была даже мягкая пластинка с ее песнями из сборника «Кругозор». Андрей вместе с Горенштейном писал сценарий «Солярис», и, приходя к Тарковскому в Орлово-Давыдовский переулок, я часто заставал там Фридриха с неизменной улыбкой на устах, иногда доброй, иногда не очень. Мало знавшим его людям он казался мизантропом, излишне прямым и резким, но мало кто знал, что он сын расстрелянного отца и умершей в военном эшелоне матери. Его кровоточащая правдой проза пришлась не по вкусу во времена торжествующего конформизма 70—80-х годов. Когда он уезжал из Союза в эмиграцию, с ним лучше было не встречаться, настолько он был зол на всех, кто остается, на всех сломленных режимом, на всех сдавшихся. Получалось, что ненависть к режиму он переносил и на людей. Но никогда на русскую культуру, в которой вырос, которую прекрасно знал, которой гордился и питался всю жизнь. Разумеется, писал только на русском.
И когда мы с Мариной очутились в его квартире, в первый момент он показался мне таким же нелюдимым, недоверчивым, как и в последние дни отъезда, и обижаться на него было глупо и неразумно. Совсем недавно его оставила последняя жена, и во многом из-за неимоверно трудного его характера. Характер — судьба. Тут уж ничего не поделаешь.