Были еще общественные обязанности, такие, например, как работа народного заседателя в районном суде — тоже выборная от «Мосфильма» обязанность. Чего я в суде не перевидал! Советский судья — по большей части провинциал. В Москве он во всем абсолютно зависит от начальства и выполняет все его указания. И как не выполнять: жилья у него нет, хорошую зарплату нужно выслужить, — на плохой он и так был сыт где-нибудь у себя под Донецком. Перед начальством гнется — подчиненных давит. Адвокатов он ни в грош не ставит, разговаривает с ними, как с провинившимися учениками. Иногда не жалует и прокуроров, особенно если дело касается мелких дел о воровстве, драках между соседями, о пьяном хулигане, швырнувшем камень в окно соседу… Андрей оживлялся, слушал рассказы.
Однажды, рассказываю, судили одного цыгана за воровство. Вошли в зал — в проходе лежат грудные цыганята, детишек пятьдесят. Дети плачут, матери тоже. В зале полно других цыганских детей, постарше, готовых к любым непредсказуемым действиям. И пройти в судилище нет возможности никому: ни судье, ни прокурору, ни пострадавшему с конвоем. Заседание отменили. И дело закрыли, с цыганами не так-то легко вести суд. Судья прошел со мной, заседателем, в свой кабинет, закрыл дверь на ключ и подошел к столу. Открыл верхний выдвижной ящик. Там был спрятан магнитофон. Со словами «А пошли они все к черту!» судья нажал кнопку, и раздался знакомый хриплый голос: «Ты, Зин, на грубость нарываешься…» Высоцкий, всеобщий кумир и тайная любовь всех советских судей.
На это Андрей горько усмехнулся.
А потом спросил, почему я пошел в народные заседатели. Говорю, и правду говорю, что у меня следующий фильм будет криминальный и я хочу досконально узнать все про советский суд. Тут он рассмеялся: «Представляю, какую правду ты узнаешь в советском суде. Ты же понимаешь, что вся правда спрятана. А про настоящую тебе не дадут снять и метра. А какие отношения у тебя с религией?» — неожиданно спросил он, и улыбка медленно сошла с его лица. «А очень, — говорю, — интересные. Я посещаю семинар атеистической пропаганды». Лицо Андрея вытянулось и приобрело ироническое и совсем не шуточное выражение: «И что ты там ищешь, в этом семинаре?» — «Андрей, ну, во-первых, для меня это обязательная общественная нагрузка, какую ты не знаешь. А во-вторых, когда я поступал, то питал слабую надежду, что, кроме атеизма, узнаю хоть немного и о самом теизме. О религии». — «И узнал?» — спросил Андрей. «Ты знаешь, я теперь намного ближе к Богу. Потому что семинар этот выполнил прямо противоположную задачу». — «Разве такое может быть?» — «Да, в нашей стране может быть всякое, и такое тоже».
Андрей не всегда был расположен к откровенным беседам — из-за усталости ли, огорчений или одолевавших его внутренних проблем. Но когда удавалось его зацепить, мы говорили больше всего о кино, о режиссуре как о профессии. Андрей, например, не принимал Эйзенштейна, любил, а точнее, признавал Довженко. Однажды я спросил его: «Почему Эйзенштейн, Пудовкин, Довженко, Кулешов, Дзига Вертов создали объективно совершенно новые формы в кино, в киноязыке?» Он ответил просто: «А это все очень легко объясняется: они начинали с нуля, с чистого листа. У них не было предшественников. Не отягощенные грузом традиций, они не тратили лишних сил на их преодоление». Об их убежденном авангардизме Тарковский намеренно не упоминал. К авангарду Андрей относился с подозрением, уважая только раннего Бунюэля. Часто нападал на Пикассо. Его раздражал сам «поиск» авангардистов. Поиск как метод он не признавал. Андрей говорил: «Я ничего не ищу — я беру». Помню, меня покоробило его отношение к Эйзенштейну. Но вот цитата из позднего Андрея[17]
:«В этом смысле появление первой генерации советских кинематографистов выглядит наиболее органичным. Их приход был ответом на призыв души и сердца. Это была не только удивительная, но и естественная по тем временам акция — в наше время многие не хотят принимать ее истинного значения. Оно заключалось в том, что классическое советское кино делалось юношами, почти мальчиками, далеко не всегда умевшими здраво оценивать смысл своих поступков и нести за них ответственность», — писал Тарковский в «Запечатленном времени» спустя годы, обходя даже понятие «авангард». Так ему было удобнее высказываться. Так и хочется сказать: «Спасибо, Андрей! Заступился за стариков».
В полемике Андрей отвергал и поколение, к которому относился наш учитель Ромм. Но когда Ромм умер, именно Андрей написал в некрологе о главной черте учителя — высоком достоинстве художника и личности.
Мысль о достоинстве художника была ему чрезвычайно, даже мучительно близка. Он возмущался зависимостью художника от власти, говорил, что наши люди искусства слабо осознают свое истинное достоинство и культурное призвание.