Поужинаем — и разойдемся; даже не так: поужинаем — и разбежимся в разные стороны, читалось на наших лицах, когда мы, потоптавшись в холле, все-таки обменялись рукопожатием. Вернее сказать, похвалились силой рук. Каждый жест почему-то сопровождался фальшивыми улыбками и неестественными смешками.
— Леонард Дуглас! — вырвалось у него. — Я уж думаю: где его черти носят, сукина сына?
Он покраснел и осекся. Как-никак, мяснику не пристало фамильярничать с постоянными покупателями!
— Пора уже, — сказал он. — Пошли, пошли. Втолкнув меня в кабину лифта, он не умолкал, пока мы не оказались под самой крышей, в лучшем ресторане отеля.
— Надо же, такое совпадение! Столкнулись прямо на мостовой! Кормят здесь отменно. Ага, приехали. Выходим!
Мы сели за стол.
— Люблю хорошее вино. — Мясник нежно разглядывал карту вин, как старую знакомую. — Вот потрясающая штука. «Сент-Эмильон», урожая семидесятого года. Пойдет?
— Спасибо. Я, пожалуй, закажу сухой мартини с водкой.
Мясник помрачнел.
— Но и от вина не откажусь! — поспешно заверил я.
Для начала я попросил официанта принести салат. Мясник опять нахмурился.
— После салата и мартини, — изрек он, — невозможно оценить букет вина. Извиняюсь, конечно.
— Ну что ж. — Я сдался без боя. — Салат можно оставить на потом.
Он заказал бифштекс с кровью, а я — хорошо прожаренный.
— Прошу меня простить, но мясо долго поджаривать нельзя.
— Это вам не Жанна д'Арк, — подхватил я и хохотнул.
— Неплохо сказано! Что правда, то правда, это не Жанна д'Арк!
Тут нам принесли вино. Когда бутылку откупорили, я быстро подставил свой бокал и тайно порадовался, что мартини подадут позже, а то и вовсе забудут; чтобы сгладить напряжение следующей минуты, я вдохнул аромат, покрутил бокал и пригубил хваленый «Сент-Эмильон». Мясник не сводил с меня взгляда, как домашний кот с малознакомого пса.
Прикрыв глаза, я сделал крошечный глоток и кивнул.
Малознакомый сотрапезник тоже отпил вина и кивнул.
Ничья.
Мы принялись разглядывать панораму вечерней Флоренции.
— Хотел спросить… — начал я, тяготясь молчанием. — Вам нравится флорентийская живопись?
— Картины мне как-то не по нутру, — признался он. — Вот гулять и по сторонам глазеть — это другое дело. Какие в Италии женщины! Их бы заморозить да отправить морем в наши края!
— Хм… ну… — Я прочистил горло. — А Джотто?..
— Тоску нагоняет. Уж не обессудьте. Как на мой вкус, Джотто поспешил родиться, ему бы попозже прийти в искусство. Фигуры тощие, как жерди. Мазаччо — и то получше будет. А уж Рафаэль — тот всем сто очков вперед даст! И Рубенс, конечно! Я в силу своего ремесла предпочитаю обилие плоти.
— Рубенс?
— Рубенс! — Поддев вилкой пару прозрачных ломтиков салями, Гарри Стадлер отправил их в рот и мечтательно пожевал. — Рубенс! Тут тебе и бюсты, и задницы, целые горы плоти, розовой, нежной! Прямо сердце екает при виде такого богатства. Каждая женщина — как перина: прыгай на нее, заройся с головой… А на кой черт нужен этот мраморный Давид? Холодный, белый, хоть бы фиговым листочком прикрылся! Нет, мне подавай сочность, свежесть, да побольше мяса, а не сухие кости. Эй, да вы ничего не едите!
— Показываю. — Я демонстративно сжевал ненавистную салями и кружок розовой болонской колбасы, а вслед за тем проглотил бледный, словно смерть, «проволоке», раздумывая о том, как бы перевести разговор на холодные, белые, сухие сыры.
Бифштексы подавал сам метрдотель.
Стадлеру досталось совершенно сырое мясо — впору было отправлять его на анализ крови. Передо мной водрузили бесформенный оковалок, более всего похожий на голову вождя племени, которую бросили в огонь, а потом оставили дымиться и обугливаться на моей тарелке.
Мясника так и перекосило при виде этого жертвоприношения.
— Боже праведный! — вскричал он. — С Жанной д'Арк и то лучше обошлись! Что рекомендуется с этим делать — набивать трубку или жевать?
— Вы лучше посмотрите на свою порцию! — со смехом ответил я. — Она, по-моему, еще
Когда я пытался жевать свой бифштекс, он шуршал, будто ломкий осенний лист.
Стадлер, как У. К. Филдз,[2] прорубался сквозь живое мясо и тянул за собой каноэ.
Его бифштекс напрашивался на заклание. Мой — на предание земле.
Смаковать такую еду не имело смысла. Очень скоро нас охватило беспокойство, потому что оба чувствовали: придется опять начинать беседу.
Мы ужинали в гнетущем молчании, как старик со старухой, удерживаемые вместе только горечью забытых размолвок, причины которых тоже забылись, оставив после себя досаду и глухую злость.
Чтобы хоть как-то заполнить паузы, мы просили друг друга передать масло. Потом заказывали кофе — это тоже требовало каких-то слов. Наконец каждый из нас откинулся на спинку кресла и, глядя поверх белоснежного льняного поля, салфеток и столовых приборов, уставился на совершенно постороннего человека. Ни с того, ни с сего — вспоминаю этот момент с содроганием — я услышал собственный голос:
— Когда вернемся домой, надо будет непременно встретиться: сходим куда-нибудь поужинать, вспомним эту поездку. Флоренция, солнце, живопись… Договорились?
— Да. — Он опустил свой бокал. — То есть нет!
— Что-что?