Читаем Не верь зеркалам полностью

Это было в последний раз, когда она ушла от него к Людмиле «навсегда». «Я не останусь в доме, где не уважают моих друзей», – говорила она. Потом, когда они помирились, она сказала: «Ты был в чем-то прав, Димка. Не знаю, в чем. Я очень была на тебя зла, и мне было стыдно за твое хамство. Но… Если бы ты поступил иначе, ты был бы не ты и я бы так не любила тебя».

Нет, с Верой он никогда не знал, что будет завтра.

Он был рад приезду Анны Устиновны. С ее появлением дом наполнился запахами и звуками жилья – пахло вареным, жареным, паленым, что-то звенело, падало, плескало. Уже поднимаясь по лестнице к себе домой, он заранее радовался тому, что его встретят все эти запахи и звуки, и заботливый, всегда как будто удивленный возглас: «Дима, пришел уже?», и приглашение к столу, на котором уже дымится тарелка щей или борща – нехитрые радости, которые он тем более ценил, что они выпадали ему нечасто.

Сегодня Вера в Усть-Лабинской и вернется только под вечер. Танька давно пообедала и ушла к подружкам учить уроки.

Анна Устиновна и Дима обедают вместе. Он достает из холодильника бутылочку, наливает по рюмке себе и ей. Она отнекивается, больше для порядка, но потом соглашается, желая уважить Диму.

Мальчишкой – они с Верой поженились, когда им было по восемнадцати лет, – он ох и боялся строгую Верину мать. Они любят вспоминать то время.

– А боялся же ты меня, Димка? – говорит Анна Устиновна, дуя на горячую ложку.

– Боялся, Устиновна, – говорит он ей в тон. И она смеется, довольная.

– А теперь так уже не боишься?

– Теперь не боюсь.

– Врош, – смеется она. – И теперь боишься. Канешна, не так, как тады, но трошки есть…

И они вспоминали послевоенный Минск, разбитый, искалеченный, – кладбище домов. Идешь улицей – стены стоят и окна целы, а за окнами – голубое небо или ночь в звездах, смотря по времени. Окраины еще как-то уцелели. Вера с матерью жили в маленьком домике на тихой улице, в комнатке узкой и низкой, похожей на блиндаж, – входя в нее, пригибали голову, чтобы не стукнуться о притолоку. И даже эта комнатка была у них не своя – платили за нее хозяйке. Стояла в ней кровать, на которой мать с дочерью спали вдвоем, узкий столик письменный – на нем и обедали и тумбочка – все хозяйское. Шкафа не было – вещи в чемоданах, под кроватью держали.

И сюда, на тихую улочку, тянулись за Верой «хвосты» – друзья ее и подружки. Она тогда только десятый класс кончила, в институт поступила, на первый курс.

Мать на фабрику, а она наведет к себе друзей, – в хату некуда, так во дворике сидят. Шум, споры, разговоры… Хозяйка сердится: «Разве то люди? Дрозды! Знала б – не пустила к себе, где хотите живите». А Вера смеется – рада. Как-то летом еще пришла мать с фабрики, а с Верой на лавочке за воротами мальчишка-солдатик сидит, тоненький такой, высокенький. У Веры на коленях каска немецкая пробитая, а в нее вишня насыпана до краев. И они эту вишню кушают. Стали мать угощать, а она смотрит на каску, и вся война, вся судьба перед глазами проходит.

– И не противно вам из этой гадости вишню есть? – спрашивает.

– А мы газетку постелили, – Вера отвечает.

А мальчишка, сопляк совсем, молчит, испугался…

Так и помнится ей эта каска – с трещинкой на паучьем знаке, с дыркой от пули. «И где ж вы нашли такую?» – «В лесу, – отвечают. – Тут, недалеко». Ей бы не на каску смотреть, а на сопляка, мальчишку этого. Ей бы спросить: «В лес-то зачем ходили, что там делали?..» Не спросила. А полгода спустя попался ей под руку паспорт дочкин, открыла его – и пошел свет кругами!.. Мамочки мои – штамп загсовский! Жена уже чья-то!

Вера дома была. Услышала, как закричала мать, и бежать из дому вон. Месяц не появлялась.

– А я тады с фабрики в пустую хату не могу идти, – говорит Анна Устиновна, – как дурная на трамвае по городу езжу туда-сюда, думаю: может, где встречу? Дитё ж мое, родное. Так нет – не встречаю. Люди говорат: там вчера видели, тут сегодня ехала. А мне не попадается. Потом адрес дали, где она с мужем живет. Где вы, значит, комнату сняли… Другой край города. Прихожу туда – улочки-пераулочки, наконец насилу нашла. Говорят: заходите, муж дома. Мамочка ты моя – «муж»! Вхожу, а тут он самый, сопляк этай, высокенький, что на лавочке с ней вишню кушал. Котелок в печку ставит, в котелке бульба у шелухе, нечыщеная, печка вытопилась, а зола остыла уже. Что, может, не так было?

– Все правильно, – кивает Дима и хочет налить вторую, но Анна Устиновна прикрывает свою рюмку ладонью.

– Вхожу, значит. Становлюсь на пороге. «Где Вера?» – «Не знаю. Она здесь не живет». – «Как так не живет?» – «Она от меня ушла. В общежитие, к девочкам».

А сам дрожишь, бледный – боишься меня. «А ну пойдем», – гавару. А ты: «Не пойду никуда». – «Пойдешь!» Оделся. Приходим, значит, с тобой в этом общежитие.

– Новый год был, – вставляет Дима. – Главное-то забыли?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже